2) Соловьев лично очень дружен со мной и любит меня. Он к тому же очень сочувствует тому, что я религию ставлю выше национализма, и потому ему труднее, чем всякому другому, специально писать обо мне; соглашаться не может, и боится огорчить или оскорбить. Неизвестность же моя (сравнительная) облегчает ему молчание. Нет настоятельного побуждения противодействовать. Однако, в книжке своей «Национальный вопрос» он с большой похвалой отозвался о «Византии и славянстве». (Слышно, однако, будто он теперь кончает обо мне статью для «Новостей»).
3) Вы к Льву Толстому, как проповеднику, слишком добры. Он хуже преступных нигилистов. Те идут сами на виселицу, а он — блажит, «катаясь, как сыр в масле»[50].Удивляюсь, почему его не сошлют в Соловки или еще куда. Бог с ней, с той «искренностью», которая безжалостно и бесстыдно убивает «святыню» у слабых! Он верит, правда, слепо в одно: в важность собственных чувств и стремлений, и нагло, меняя их, как башмаки, беспрестанно, знать не хочет, каково будет их влияние! У него же самого истинной-то любви к людям и тени нет. У меня самого и у многих других были с ним сношения по делам самого неотложного благотворения, и я, и все другие вынесли из его наглых бесед по этому поводу самые печальные впечатления. /«Человек вторую неделю с семьей корками питается», — говорю я ему. — «Наше назначение не кухмистерское какое-то», — отвечает он (при Влад. Соловьеве); дело шло о чтении в пользу этой несчастной семьи. Он отказался, и мы с Соловьевым и без него добыли около 200 руб./ Прошу вас верить, что личные мои сношения с ним ничуть не располагают меня быть против него. Он, например, за глаза всегда меня хвалит и предпочитает многим другим писателям за то, что я «стекла бью» (это его слова). Но я его за его новую деятельность хвалить не могу и не буду, и права, как православный человек, не имею!
Прошлый год он у меня был здесь, в Оптиной; сидел и спорил, тоже и меня как будто пытаясь сдвинуть! Но, разумеется, не солоно хлебнул… Впрочем, он не только со мной самим бороться не может на этом пути, но даже и попытки его испортить двух юношей, бывших под моим и катковским влиянием, потерпели постыдное фиаско. Они были не только тверды с ним, но и резки.
Не надо его, наглого старика, баловать.
Гений романиста сам по себе, свинство человека и проповедника сами по себе.
Dixi[51]
4) Я бы просил заменить слово, «желчно» выражениями: строго, ядовито, резко. Подумайте, это по отношению моему к романам Толстого неуместно, несправедливо. Не слишком ли много, с другой стороны, и эпитет «страстная» (любовь). Я давно уже не могу любить «страстно» литературу. Без хорошей литературы все-таки можно всячески жить. В век Екатерины, например, хорошо морально жил Тихон Задонский, хорошо эстетически Потемкин. То, что вы слышите в моих отзывах, — есть только отголосок «давнего», неостывшего. Вот православие (догматическое, обрядовое) и независимость России от западного прогресса я страстно люблю.
5) Пресытился я давно (еще живя в Турции, в 70-х годах) всей русской школой.[52]
6) Верно! Превосходно! Ясно![53]
7) Вы любите хороший слог? Не лучше ли вообще ухитряться как-нибудь избегать этого множественного «черт»? Не слишком ли похоже на «чёрт»?
8) Восхитительно сказано. В 10 раз яснее, чем у меня.[54]
9) Так ли это насчет силы Толстого в изображении «первобытной наивности»?.. Я сомневаюсь. Не потрудитесь ли вы заглянуть на досуге еще раз и в его романы, и в те страницы моего «Анализа», где я говорю о простых людях, что он их тайные чувства плохо разбирает. Что касается до фигуры Алпатыча (в «Войне и Мире»), то, во 1-х, он уже немножко «интеллигенция»; да и в описании сражения под Смоленском я вижу больше картину внешнюю, чем ряд идей и ощущений Алпатыча.
50
Печатаем эти слова Л — ва, как документ мышления уже умершего человека, которое не может пробудить ничего живого в живых.
51
Сохраняем все это, как документ, — как сам Толстой обнародовал грубые и жестокие к нему письма за два последние года. Все это — живая история, страниц которой (никаких) не следует вырывать. «Что было — было» принцип истории.
52
На слова мои: «Л-в, очевидно, сжился с миром художественного творчества Толстого, и, наконец, через много-много лет, как будто пресытившись им, теперь отрывается от красоты, так долго и безмолвно созерцаемой, и, отрываясь, высказывает, почему он это делает».
53
На слова: «Почти невозможно не согласиться с взглядом его (Л-ва) на Толстого, как на последнего и высшего выразителя своеобразного цикла нашей литературы, после которого ей предстоит или повторяться и падать в пределах того же внешнего стиля и внутреннего настроения, или выходить на новые пути художественного творчества, искать сил к иным духовным созерцаниям, чем какие господствовали в последние сорок лет, и находить иные приемы, чтобы их выразить».
54
К словам: «Психологический анализ, недостаточно проникающий у Гончарова, узкий в своем применении у Тургенева, искаженный и болезненный у Достоевского, только у гр. Л. Толстого вырос во всю полноту свою, двигаясь во всех направлениях, повсюду нормальный и достигающий везде той глубины, дальше которой для художника предстоит уже не изображение, но придумывание и фантазирование.