И снова дым над Варшавой… Может быть, это было возмездием за ту обычную жизнь, которой жил город, когда рядом, за Стеной, умирало гетто. За беззаботные улыбки девушек, за сплетничающих за чашкой кофе женщин, за конспираторов-мужчин в длинных сапогах, которым не приходило в голову объединиться с теми, что были тогда за Стеной. Вероятно, теперь я тоже помолилась бы о легкой смерти для восставших, если бы там не было тебя. Но ты был там. День за днем я вслушивалась в новости, которые люди передавали друг другу, а ночами вместе с седым доктором мы ловили радиостанции Лондона. Но вести были более чем скупыми. Я не выдерживала покоя деревенской жизни, меня раздражал размеренный порядок, царивший в этом доме. Муж пани Цехны вел обычную врачебную практику. Пациенты приходили к нему домой, а иногда ночью его вызывали к больному. Несколько дней у нас на чердаке лежал раненый партизан. Мы скрывали его от Михала, чтобы мальчик случайно не проговорился. Он играл с деревенскими детьми, я ему разрешала, хотя пани Цехна была против. Однако она все же смирилась с тем, что я принимаю все решения, связанные с воспитанием твоего сына. Пани даже спросила, кем я вам прихожусь. Я ответила, что другом семьи. Для нее это показалось маловато.
— Вы дружили с Марысей?
— Нет, с бабушкой Михала, — ответила я, уже зная, что Марыся — это твоя жена.
Женщина тут же просияла от радости и стала рассказывать о твоих родителях. Я охотно слушала ее. Узнала, что твой отец и дед были врачами и что ты пошел по их стопам — стал кардиологом. Сердечным доктором. Это казалось мне прекрасным. Тебе предрекали блестящую карьеру в клинике. Когда началась война, ты был любимым ассистентом профессора Косовича. Мой отец у него лечился…
— Распалась семья, словно кто дунул на молоко, — печально рассказывала пани Цехна. — Отец Анджея погиб в начале войны. Алинка пошла за ним, Марыся в Освенциме…
В установленный час мы собирались к обеду. Доктор в своем неизменном жилете, со спинкой из полосатого блестящего материала, пани Цехна — в традиционном фартуке на бретельках. Она вносила супницу, а муж серебряной ложкой с благоговением разливал суп в тарелки. Он делал это с таким трепетом, как будто от того, прольет ли он хоть капельку, зависела судьба мира. Потом было второе, а на десерт — домашний пирог. В любое время года по воскресеньям подавался пирог со свежей вишней. В крайнем случае, с вишневым вареньем. То, что война еще продолжается, а в десятке километров отсюда умирает одна из европейских столиц, не могло поколебать эту традицию.
Чтобы не сойти от безделья с ума, я возобновила свои уроки. Моим учеником был Михал. Один день мы занимались английским, другой — французским, частенько разговаривали только на немецком. Семья доктора поглядывала на нас с удивлением, в особенности пани Цехна.
— И что, он правда говорит по-английски, — спрашивала она, — или выдумывает?
— Правда, — отвечала я.
— Как будто у него рот забит клецками, — с недоверием говорила женщина.
В доме было всего три книжки, и то одного автора — Стефана Жеромского: «Сизифов труд», «Прах», «История греха». Я удивлялась, откуда взялась последняя. Не могла себе представить выражения лица пани Цехны, когда та читала о судьбе Эвы Побратимской. Другое дело я… Достаточно было кому-то произнести вполне невинные на первый взгляд слова «номер» или «гость», как в моей голове зажигался красный свет. Я внимательно вникала в контекст, как будто он был предназначен специально для меня. Если бы меня спросили, почему мне так кажется, я не смогла бы ответить. Зачем я издевалась над отцом? Мстила ему за то, кем стала? Не отец же посылал меня к гостям проделывать «быстрый номер». Они приносили мне «вдовий грош», как называла его Вера. Мне казалось бессмысленным и даже кощунственным это название, ведь оно относилось к женщинам. Плата взималась за каждые пятнадцать минут, поэтому мы должны были спешить. У кого отнимали эти люди свои гроши — у жен, у детей? Смерть, стоящая за спинами, заставляла их в последнюю минуту пережить что-то из ускользающей жизни, успеть заполучить это только для себя. Глаза на впалых лицах мужчин горели лихорадочным огнем. Так же горели и мои глаза. Мы были с ними одной семьей, а в семье все можно. Мы были заражены одной болезнью — смертью. В моем воображении она представлялась мне как безносое лицо сифилитика, которое потом превращалось в лицо клоуна. На следующее утро мои «гости» прямо с плаца уходили в газовые камеры, умирали от тифа, падали без сознания на улице.