Выбрать главу

«Эркень внес в венгерскую прозу и драматургию нечто неповторимо индивидуальное и действительно новое, нечто такое, что в самом деле знал и умел только он», — писал известный литературовед Деже Тот, член-корреспондент Венгерской академии наук. Стихия Эркеня — поиск новых художественных форм, гротеск и абсурд. «Предпочитая свободно парить во времени и пространстве… я, даже если и допускал долгие ли, короткие ли экскурсы в бытописательский реализм, неуклонно протаскивал в него элемент гротеска», — признавался писатель. Специфический эркеневский гротеск выразил и национальное своеобразие венгерского духовного мира и органично вписался в общую тональность современной мировой литературы.

В «Иностранной литературе» Иштван Эркень давно свой человек. Первая публикация его рассказов на русском языке состоялась более четырех десятилетий назад именно на страницах «ИЛ», где затем выходили его повести — «Семья Тотов» и «Выставка роз», печатались его критические заметки, в частности — «Размышление о гротеске», присланное им в редакцию в рукописи. Писатель очень дорожил этой трибуной, а в 1971 году, будучи в Москве, приезжал в редакцию познакомиться с сотрудниками и поблагодарить за внимание к своим произведениям.

В столетний юбилей со дня рождения Иштван Эркень вновь в гостях у своего любимого журнала.

До войны

В нескольких словах о себе

Я появился на свет младенцем необычайной красоты, так что врач подхватил меня на руки и понес из палаты в палату показывать. Говорят, якобы при этом я даже улыбался, вызывая у других мамаш завистливые вздохи.

Событие сие свершилось незадолго до начала Первой мировой войны, в 1912 году, и, пожалуй, это было моим единственным абсолютным успехом. Начиная с того момента жизнь моя покатилась под откос. Я не только лишился своей первозданной красоты, порастерял волосы и зубы, но и в гонках с внешним миром все время шел в отстающих.

Ни волю свою мне проявить не удавалось, ни использовать должным образом заложенные во мне способности. Я стремился стать писателем, но тщетно: отец мой, будучи аптекарем, и мне прочил то же самое поприще. Но и этого ему казалось мало! Каждый отец мечтает, чтобы сын превзошел его, и стоило мне получить диплом фармацевта, как меня снова отправили в университет — осваивать профессию инженера-химика. Опять пришлось ждать четыре с половиной года, чтобы сердцем и душой отдаться писательскому делу.

Не тут-то было! Я и охнуть не успел, как разразилась новая война. Венгрия выступила против Советского Союза, и меня послали на фронт. Армию нашу вскоре разбили, а я попал к русским в плен, где провел очередные четыре с половиной года. По возвращении на родину меня поджидали всякие трудности и передряги, отнюдь не способствовавшие писательской карьере.

Полагаю, из этого со всей очевидностью явствует: все, что мне удалось сотворить — несколько повестей, с полдюжины сборников рассказов и две пьесы, — писалось исподволь, за те считаные часы, что посчастливилось урвать у мировой истории. Вероятно по этой причине, я всегда стремился к немногословью, краткости и точности самовыражения, докапываясь до самой сути. При этом зачастую второпях, вздрагивая от каждого звонка, ведь ни от почтальона, ни от любого другого посетителя добра не жди.

Должно быть, в том и разгадка: своим появлением на свет я достиг совершенства, а затем стал бледнеть, тускнеть, оскользаться, спотыкаться. И хотя с годами все лучше осваивал писательское мастерство, познавал самого себя, но все острее чувствовал: изначального совершенства, увы, никогда не достичь.

1968

Дому на улице Дамьянича посвящается

Мы жили здесь, пока мне не исполнилось три года.

Неприглядный доходный дом. Я обвожу взглядом унылые вереницы окон и пытаюсь пробудить в себе какие-либо чувства. «Здесь я появился на свет, — говорю про себя. — Здесь мать дала мне жизнь. Здесь я сделал свой первый вдох». Говори не говори, никакой растроганности я не испытываю, глаза не увлажняются слезой. Если хочешь гордиться родным домом, изволь родиться или в хижине, или во дворце.

Что же получил я от этого дома? Крышу над головой. Дом не наложил на меня «печать индивидуальности», потому что сам не носит следа какой бы то ни было индивидуальности. Серый, облупившийся, мрачный, старый. Ничего патетического в нем нет; впрочем, во мне тоже. Никакого честолюбия в нем не осталось, да и во мне его почитай что нет. Более десяти лет дом хранит следы поражений, нанесенных снарядными осколками. Судя по всему, шрамы подобного рода не исчезают, на моем теле тоже не один рубец. Значит, все-таки у нас с ним есть нечто общее. Одна и та же рука вершила нашими судьбами. И я, еще только что намеревавшийся равнодушно пройти мимо, захожу в подъезд.