Меня встречают безмолвие, полумрак и могильный холод.
Во всех пештских подъездах пахнет одинаково. Запахи отсырелой керамической облицовки, жаренного на топленом сале лука, гнили, въевшейся во все трещины штукатурки, — в одинаковых пропорциях одни и те же запахи повсюду. Бог весть, действительно ли припоминаю я эту сумрачную берлогу, или же в ней отражаются воспоминания о виденных-перевиданных впоследствии подъездах — но мне представляются знакомыми кафельная кладка понизу и каждая трещина голых стен над облицовкой. Мне все знакомо здесь, хотя это не мой дом. Я здесь родился, но все же не чувствую себя дома. Подобно тому, как ласточка из былинок травы, слюны, из долготерпения вьет гнездо, так и городской человек искусственно создает себе обиталище. Отчий уголок для горожанина существует лишь в его воображении.
Вот и у меня в Пеште есть свои деревья, комнаты, дома, в которых я никогда не жил, где я и бывал лишь мимоходом да изредка, но куда меня отовсюду тянет, как в родные, обжитые места. Улица Дамьянича — не из числа этих мест.
А ведь в одной из квартир этого дома, в какой-то комнате, быть может, до сих пор цел дверной косяк, на котором лет сорок тому назад моя мать провела черточку: таким был мой рост в три годика. Отыскать бы этот косяк, измерить бы, на сколько я подрос с тех пор. Но с какой мерой сопоставить, сколь вырос я по уму, образованности, навыку рук, музыкальному слуху, состраданию и человечности? Нет такой отметины.
Когда я жил здесь, я любил только отца с матерью. И тетю Гизи с дядей Йожи, и обеих бабушек. Они меня поили-кормили, потчевали леденцами, целовали-ласкали, играли со мной. Я любил только их и лишь за ту доброту, что получал от них.
Ну а теперь? Прикинем, насколько я вырос! Пусть не намного, но все же кое в чем продвинулся. Теперь я способен любить человека, даже если тот обманывает, грабит и предает меня.
Сорок лет — для обучения срок ничтожный. Но ежели тебе удалось освоить хотя бы такую малость, как умение прощать, считай, что ты подрос.
1955
В нашей компании, как выяснилось впоследствии, два десятилетия спустя, было немало коммунистов. Как бы мы ни были привязаны друг к другу, сколько бы ни вели разговоров, сколько ни шалопайничали, о своей принадлежности к коммунистам приятели, естественно, меня в известность не ставили. И вот как-то раз к отцу моему заявились два сыщика и — тоже ведь гротескная ситуация — почтительнейшим образом повели разговор: так, мол, и так, ваше высокоблагородие (отец носил титул королевского статского советника), вынуждены сообщить вам скверную весть.
— В чем дело? — поинтересовался отец.
— Видите ли, ваш сын попал в дурную компанию.
— Мой сын?! Каким образом?
— Дело пахнет неприятностями. Позвольте дать совет, ваше высокоблагородие? Отправьте-ка вы сына в Париж или еще куда, с глаз долой, покуда страсти не улягутся.
И отец отправил меня в Париж.
Из телевизионного интервью 1974 года
Годы войны
Из Парижа я возвратился в тот день, когда разразилась война. Правда, прежде я хотел было записаться волонтером во французскую армию. Гримаса судьбы, иначе не назовешь! Мы с приятелем, Андрашем Хевеши [1], условились, что каждый из нас отправится на призывный пункт, ближайший к месту жительства. Бедняга Андраш и солдатская служба, как говорится, изначально были противопоказаны друг другу. Изнеженный, раскормленный, рыхлый, неповоротливый увалень… Какой из него вояка!..
Я же не только прошел обучение, но даже получил звание прапорщика, неоднократно призывался на сборы и военные маневры. Впоследствии принимал участие в операции по присоединению Трансильвании, а когда хортистские войска напали на Югославию, опять был мобилизован.
И вот мы с Хевеши решили стать добровольцами. Его взяли, а меня признали негодным. Выбора не было — во всяком случае, тогда мне так казалось, — я и поспел на последний поезд, шедший через Германию, в Будапешт.
1
Андраш Хевеши (1902–1940) — венгерский писатель, критик. После введения закона, ограничивающего права евреев, весной 1939-го эмигрировал в Париж, вступил добровольцем во французскую армию и пал смертью храбрых в первые дни войны.