Этот философский поворот был обязан новому духовному опыту Бердяева, о котором он расскажет уже в 1940-е годы в автобиографическом «Самопознании». Опыт этот имел сверхъестественный характер и заключался в явлении мыслителю яркого света. Событие было осознано им как откровение творчества, отводящее от пути церковного покаяния. Сам Бог призывает человека творить его собственный мир, раскрывая скрытую доселе тайну: мир был создан для человека, мир и Бог – в человеке – творце, причем и сам мир – Человек Великий, Космический. Древнейшее представление мудрецов о тождестве микро- и макрокосма сделалось центром метафизики Бердяева. Весь его интерес отныне сосредоточен на тайне субъекта. Познавательный объект познания, повторяет он на разные лады, это сам познающий субъект, познание же – это самопознание, девиз святилищ древности. Что же касается изучаемого естественной наукой мира объектов, то он не что иное, как иллюзия органов чувств человека, его падшего мировосприятия, подлежащего исправлению на творческом – новом, открытом им, Бердяевым, духовном пути. В книгах 1920-1940-х годов, развивая обозначенную уже в «Смысле творчества» «философию свободного духа», Бердяев приходит к кажущемуся невероятным выводу. А именно, победа над «объективацией» означает не просто новую ступень гносеологии: вместе с кантовским «чистым разумом», «работающим» лишь в мире явлений, упраздняется, как бы растворяясь в творческом Свете, и ненавистный – лишающий человека свободы и несущий смерть «мир объектов». Здесь существо эзотерики Бердяева: все его труды говорят не о чем – то ином, как о чаемом всеми бессмертии, все они – поиски и принципиальное обретение духовного пути к вечности…
Такая же – сверхфилософская установка была с самого начала и у Льва Шестова. В своей первой (1898 года) книге «Шекспир и его критик Брандес» Лев Шестов конципирует человеческое существование как судебную тяжбу между конкретным индивидом и… категорическим императивом Канта. В последующих трудах 1900 – 1902 гг. («Добро в учении гр. Толстого и Ф. Нитше», «Достоевский и Нитше») Лев Шестов абсолютно открыто ниспровергает этику с ее «чёртовыми» (Достоевский) «добром и злом», противопоставляя ей искания Бога на «пути, открытом Нитше». По мере взросления Льва Шестова – мыслителя «Нитше» уступает место в его учении библейскому патриарху – «отцу веры» Аврааму. Кантовский же «практический разум», «категорический императив», у зрелого Льва Шестова отождествляется с древом познания Торы и объявляется дьявольским соблазном. Как и в случае Бердяева, здесь намечен некий духовный путь: если отказаться от категорий греховного разума, создающего ложную, подчиненную законам действительность, заковывающего тем самым человека в цепи необходимости и обрекающего его на смерть, то человеку возвратится зрение библейских праотцев и откроется никуда на самом деле не исчезавший райский сад, где вечно плодоносит Древо Жизни. Шестовский путь предпочтения веры разуму не был тривиально – религиозным обскурантизмом, но он еще более солипсичен и «эзотеричен» в сравнении с «путем» Бердяева. Общее здесь то. что воля обоих мыслителей – к отрыву от философии и поискам выхода в новое измерение бытия. Ставя в своей последней книге («Афины и Иерусалим») дилемму «религия либо философия», Лев Шестов однозначно разрешает ее в пользу «религии». Вот только что это за «религия»? Самим Львом Шестовым она осмысливалась как понятое в аллегорическом смысле «странничество» Авраама, бредущего по пустыне в Землю обетованную, повинуясь одному Божьему зову. Духовные пути русских экзистенциалистов были все же путями приватными, сохраняющими для нас свою эзотеричность.