Бахтин, вроде бы, напротив, сугубо «прозаичен»: он – теоретик прозаического, повседневного существования человека и к тому же философствует, отправляясь не от самой «жизни», а от «искусства» – искусства романной прозы. О том, что эта явная бахтинская позиция – не что иное, как камуфляж, я писала множество раз. Изначальная цель этого мыслителя была весьма амбициозной – не чем другим, а созданием «первой философии», учения о нравственном существовании человека. Бахтин – мыслитель был безрелигиозен, но признавал «дух» и отождествлял его с «нравственной реальностью» – миром человеческих отношений. Духовной действительностью для Бахтина было то «das Zwischenmenschliche», которое проблематизировали западные философы – диалогисты. И вот, в своей книге 1920-х гг. о Достоевском Бахтин искомый им (вместе со всем Серебряным веком) духовный мир обрел в «полифонических романах» Достоевского. Речь идет не о метафоре, даже не о художественной модели действительной экзистенции общества – общения: диалогом «идей» героев этих романов, по Бахтину, конституируется подлинное духовное пространство. В заметке 1919 года «Искусство и ответственность» Бахтин дерзновенно заявил о своем философском замысле свести воедино «искусство» и «жизнь». Это была бахтинская реакция на послекантовскую «трагедию культуры» – тот разрыв культурных ценностей и «жизни», на который сетовали неокантианцы. Бахтин – диалогист – создатель философии духа, разновидности экзистенциализма. Насколько близко «прозаическое» бахтинское учение о диалоге религиозному воззрению его двойника – хасида М. Бубера? Быть может, на этот вопрос ответит знаток еврейского мистицизма. Я только констатирую очевидное – выход диалогизма Бахтина, как и экзистенциализма Бердяева и Льва Шестова, за пределы чистой философии.
Как видно, в русском экзистенциализме меня интересует его пограничный характер – выступание из области чистой философии, устремленность в пространство религии и оккультизма. Свои размышления я попыталась выразить в жанре философического письма, к которому нередко прибегали как русские, так и европейские авторы. Этот жанр удобен для проблематизации тем, остро и интимно занимающих человека, – речь идет, понятно, не только обо мне. «Адресат» моих «писем» выбран, разумеется, под стать их содержанию. Мой «собеседник» – коллега – философ, при этом продвинутый европейский антропософ, не безразличный и к русским вопросам. Мой читатель сможет на свой вкус домыслить ответы вымышленного «профессора», – это как раз и предполагает данный, достаточно рискованный словесный жанр.
Письма о русском экзистенциализме (подражание Чаадаеву)[1]
Письмо первое: антроподицея Бердяева и антропософия Штейнера
«Душа по природе своей настолько сильна, что способна вынести много рождений.»
«При воскресении мертвых: сеется в тлении, восстаёт в нетлении.»
Московские зимние постоянные сумерки способствуют душевной сосредоточенности, следование тютчевскому императиву «Лишь жить в себе самом умей» становится естественным. Город давно сделался чужим, церковь уже не то светлое прибежище, каким была для меня в советские годы. Стараешься «прокрасться» по жизни незамеченной, «пройти, чтоб не оставить следа», – мне близко это настроение Цветаевой! Внутрьпребывание православных мистиков, жизнь в собственных мыслях, чему учил Ваш Доктор, – вещи вообще – то опасные, – мало – помалу раскрывают свою плодотворность. Вот из какого состояния души я пишу. Не стану его уточнять и перейду к существенной части своего письма.
1