(Дополнение 1885 г.)
Второе мое указание, кажется, довольно понятно; оно подразумевает само собою: незыблемость самодержавия; укрепление Церкви и заботы о церковном воспитании народа и высшего общества; утверждение и развитие общины и вообще начала неотчуждаемости (даже и дворянских земель, напр.), вообще уменьшение подвижности общественного строя, ограничение безусловной свободы купли и продажи и т. д.
Что касается до первого, то есть до того, чтò я позволил себе назвать пессимистическим направлением реальной науки, то тем, кому это не ясно, я могу указать, во-первых, на «Поучение при освящении новых зданий вокзала железн. дор. в Одессе, пр. Никанора, еп. Херсонского и Одесского». («Православное обозрение». 1884, октябрь.)
Это поучение – превосходный образец смелого и прямого пессимистического отношения к знаменитым изобретениям и открытиям ненасытного XIX века. Образцов же эвдемонического и утилитарного, то есть противоположного воззрения на все эти усовершенствования, такое множество, что затруднение только в выборе. Их найти можно везде и сколько угодно.
Как на другой пример скептического и отрицательного отношения к индустриальному, техническому и т. п. богатству нашего времени можно указать еще на публичные лекции г. Астафьева (читанные им недавно в доме Коншина, на Пречистенке); две первые лекции были даже прямо и озаглавлены так: «Наше техническое богатство и наша духовная нищета».
Г. Астафьев доказывал, что быстрота современной жизни, ее излишняя подвижность и все это смешение сословий, наций, обычаев, религий не могут не отражаться крайне вредно и на психическом состоянии человечества; от этого смешения происходит неясность, непрочность, неопределенность, неустойчивость душевной нашей жизни.
Еще должно упомянуть здесь вообще о сочинениях Влад. Серг. Соловьева. В его книге «Критика отвлеченных начал», в его недавнем прекрасном сочинении «Религиозные основы жизни» и во всех других статьях и брошюрах этого замечательного русского мыслителя мы находим одну основную, опять-таки пессимистическую мысль: бессилие нашего духа, необходимость боговластия, подчинение рационализма мистике, подчинение всего грубо понятного и реально доступного таинственным высшим началам, непонятным для самодовлеющего в мелочности своей рассудка, но жажде веры вполне доступным и, можно даже сказать, осязательным!
Я полагаю, этих трех примеров будет довольно, и они одни доказывают, что русский ум мало-помалу срывается с утилитарно-эвдемонического пути буржуазного европеизма и находит свой!..
Заметим здесь еще очень простую, но в высшей степени важную вещь. Пессимизм общего мировоззрения или неверие в возможность земного счастья, земного благоустройства и земной всесправедливости дает обыкновенно в частных житейских случаях оптимистические плоды.
Человек, философски разочарованный в земном человечестве, не будет от людей слишком требователен: он будет меньшим доволен. Он не будет ребячески мечтать о золотом веке на земле, достигнутом путем радикальных революций, уравнительных реформ или путем неслыханных еще физико-химических изобретений.
Пора разочароваться во всем этом и пора ожидать, что сама точная наука в близком уже XX веке приведет нас вовсе не к тем восхитительным результатам, на которые надеялись передовые люди в XVIII веке и в первой половине истекающего столетия!
Пора!
IX
Будущность Царьграда
Восемь лет тому назад среди глубокого политического затишья вспыхнуло ничтожное герцеговинское восстание...
Три года позднее русские войска стояли у ворот Царьграда, и был заключен Сан-Стефанский мир...
С тех пор стало ясно, что судьба Турции решена безвозвратно и что государству этому более не жить.
И для нас настали дни расчета за все наше прошлое.
Восточный вопрос, раньше чем мы думали, явился перед нами во весь свой исполинский рост, и мы вынуждены идти вперед по темному лабиринту событий...
От русского общества, которое столько лет училось все осмеивать, во всем сомневаться, столько лет изощрялось в насмешках над самим собой и в отрицании всех прежних идеалов своих, – от этого изолгавшегося и охлажденного общества потребовалась внезапно вера в себя, в свое историческое призвание... Потребовались в одно и то же время и терпение, и смелость...
Враги внутри, враги извне... Опасность там, измена здесь... Сомнение везде...
И при таких-то условиях призывается к делу в высшей степени трудному, не только по размерам вещественной борьбы, но и по сложности самой задачи, – это русское общество, привыкшее так давно жить чужим умом...
Сама бессильная в коллективном уме своем «интеллигенция» наша, не умеющая мыслить не по-европейски даже в лице большинства прославленных публицистов и вообще писателей своих, пугающаяся всякой самобытной мысли или презирающая ее как пустую оригинальность, если эта мысль принадлежит соотечественнику, эта интеллигенция наша, во все время недавно оконченной борьбы, ничего не умела сказать, как только, что турки варвары, что власть башибузуков над христианами позорна и что Англия – коварна...
Зато теперь русское общество и русская литература отдыхают... Русский ум опять в своей тарелке...
Он может опять взяться за легкую, привычную работу отрицания и вопиять, что дипломаты виноваты во всем...
В чем же именно?
В том, что Восточный вопрос не кончен вполне или, по крайней мере, что он решен не в том виде, в каком он был почти кончен по Сан-Стефанскому договору. История решит, кто был виноват и кто прав... Нам многое еще остается неизвестным. Вопрос до того важен и дело так сложно, интересов разнообразных и противоречивых затронуто со всех сторон такое множество, что судить в настоящую минуту можно только о двух крайностях: или о самой ближайшей злобе дня, или о самых общих и самых неминуемых течениях великих событий...
Можно, например, руководясь примерами истории и некоторыми уже доступными научному пониманию общими законами политической жизни, чувствовать, что окончательное торжество должно остаться за нами, но как, когда именно и каким именно путем... Союзом с кем, победой над кем и когда... и где... Кто может теперь это ясно предвидеть!
Так было и во время последней войны. Были, например, люди, которые сначала, вопреки всем колебаниям событий, твердо верили, что война с Турцией будет, – и они не ошиблись. Были люди, которые и во время плевненских неудач были убеждены, что это только задержка и что мы подступим к Царьграду... И события оправдали их. Но частностей никто предвидеть не может. Еще пример. Понимая хорошо европейскую историю, можно было предвидеть наверно в семидесятом году, что Франция будет побеждена, но и те, которые были хорошими пророками в этом случае, не предсказывали, например, седанского плена и других, вероятно, очень важных частностей. Мы не можем еще знать всех тех тайных влияний, которые действовали на берлинском конгрессе, и теперь не можем предвидеть новых подробностей великой политической драмы, в антракте которой мы живем в настоящее время.
Мы можем только предвидеть одно – что занавес опустился ненадолго и что главные действующие лица готовятся снова занять свои места...
Вот в эти-то дни роздыха хорошо было бы без готовых фраз, без особого негодования против естественных наших врагов и без всякого пустословного пристрастия к союзникам, без всяких нападок на дипломатию нашу (за то, что она много уступила...), взглянуть на различные, предстоящие нам возможности и на те опасности, которые могли бы нам грозить даже и при полном торжестве. Вероятно, окажется, что дипломатия наша поступила прекрасно, уступивши все, что нужно было временно уступить для лучшего устройства дел на Востоке в будущем. Вероятно, история отдаст справедливость и тем русским дипломатам, которые в Сан-Стефано требовали наибольшего, именно потому, что предвидели неизбежно уступки совокупному давлению Европы; и тем, которые в Берлине уступали наименьшее, когда это давление уже обнаружило свою силу вполне. Но думать так спокойно не свойственно политической критике нашего времени... И отчего не уметь видеть и других еще более полезных результатов?