(64) Другие заслуживали консульское достоинство, прежде чем его принимали, ты же приобретаешь новые заслуги еще и в самый момент его получения. Вот уже прошла торжественная часть комиций, если только подумать об участии в них принцепса, и уже вся толпа пришла в движение, как вдруг ты ко всеобщему удивлению стал подниматься к креслу консула и позволил потребовать от себя той присяги, которая известна императорам только потому, что они требуют ее от других. Видишь, как было нужно, чтобы ты не отказывался от консульства. Ведь мы не поверили бы, что ты все это выполнишь, если бы ты отказался. Я поражен, сенаторы, не достаточно доверяю своим глазам и ушам и все задаю себе вопрос, действительно ли я все это видел и слышал? Ведь император — цезарь — август и он же великий понтифик, стоял перед консулом, а тот сидел перед стоящим перед ним принцепсом и сидел без смущения, без страха, как будто бы давно привык к такому положению. Мало того, он, сидя, произносил первым слова присяги, а император повторял слова выразительно и ясно и обрекал в них себя самого и весь свой дом на гнев богов, если он сознательно когда-нибудь нарушит свою присягу. Велика, о цезарь, и справедлива твоя слава, независимо от того, будут ли так поступать последующие цезари или нет. Да есть ли какая достойная тебя похвала за то, что, будучи избран консулом в третий раз, ты вел себя так же, как и в первый раз, будучи принцепсом, — так же, как когда был частным лицом, в сане императора так же, как и при другом императоре. Поистине я не знаю, что прекраснее: то, что ты произнес присягу со слов другого лица, или то, что сделал это, не имея никаких прецедентов.
(65) Далее, на трибуне форума [на ростре] с таким же благоговением ты сам подчинил себя законам, таким законам, о цезарь, которые никто не писал для государей. Но ты не хочешь пользоваться большей свободой действия, чем какая предоставлена нам, и таким образом получается, что мы сами хотим предоставить ее тебе больше. То, что я слышу сейчас впервые, о чем теперь только узнаю, — это то, что не принцепс выше законов, а закон выше принцепса, и что то же самое, что запрещено нам, запрещено и цезарю, притом еще и консулу. Он присягает в этом перед ликами богов, ибо кому же они так внимают, как не цезарю? Он присягает перед лицом тех, которым надлежит принести такую же присягу, прекрасно сознавая, что никому не следует так свято соблюдать присягу, как тому, для кого особенно важно, чтобы присяги не нарушались. Таким образом и уходя с консульства, ты принес клятву, что ни в чем не преступал законов. Прекрасно было и то, что ты клятвенно обещал не делать этого, но еще более прекрасно, что ты действительно исполнил свою клятву. Насколько достойно тебя было то, что ты столько раз всходил на нашу ростру, так часто пребывал на этом неподходящем для гордыни государей месте, что ты здесь принимал на себя должности, здесь слагал их с себя, и насколько это несходно с обычаями тех, которые, пробыв в консульском достоинстве всего несколько дней, на деле ничего не сделав, декретом сбрасывали его с себя. И это вместо того, чтобы выступить на собрании, с трибуны, принести присягу. Они делали это несомненно для того, чтобы конец лучше подошел к началу и чтобы из того только можно было убедиться, что они были консулами, что никто другой не был в этой должности.
(66) Я не забыл в своем изложении, отцы сенаторы, сказать о консульстве нашего государя; я только соединил вместе также все, что надо было сказать о его присяге. Ведь нам не приходится расчленять похвалы, относящиеся к одному и тому же явлению, рассыпать их по разным местам речи и возвращаться по нескольку раз к одному и тому же, как это делается обычно при недостаточном и бессодержательном материале. Вот настал первый день твоего консульства, в который ты, войдя в здание курии и обращаясь то к отдельным лицам, то ко всем вместе, убеждал всех вернуться к свободе, взять на себя заботу об управлении государством как какую-то общественную обязанность, быть бдительными к общественным интересам и стоять за них горой. Все другие перед тобой говорили то же самое, но никому до тебя не верили. У всех еще свежи были в памяти несчастия, обрушившиеся на многих, которые, поверив предательской тишине, были повалены неожиданно налетевшим вихрем. Но какая же стихия бывает такой же ненадежной, как милости тех государей, которые так непостоянны и так склонны к обману, что гораздо легче вызвать их гнев, чем заслужить расположение? За тобой же мы следуем в уверенности и полные бодрости, куда бы ты нас ни повел. Ты зовешь нас быть свободными, и мы будем свободными; призываешь открыто высказывать наши мнения — мы их объявим. Ведь мы до сего времени еще не избавились от некоторой косности и от глубоко охватившего нас оцепенения; страх и боязнь и зародившееся в нас под влиянием опасностей мелочное благоразумие вынуждали нас отвращать наши взоры, наш слух и наши умы от государственных интересов, — да и не было тогда никаких ни общественных, ни государственных интересов. Теперь же, опираясь на твою десницу, полагаясь на твои обещания, мы отверзаем уста, сомкнутые продолжительным рабством, и снимаем с наших языков узы молчания, наложенные на них столькими бедствиями. Ты хочешь, чтобы мы были такими, какими ты приказываешь нам быть; в твоих призывах нет ничего притворного, ничего коварного, ничего, наконец, такого, что могло бы обмануть доверчивых людей и вместе с тем угрожало бы самому обманывающему. Ведь никогда не бывал обманут тот государь, который сам не допускал перед тем обмана.
(67) Мне кажется, что я уловил такой образ мыслей нашего общего отца как из содержания его речи, так и из самой манеры ее произнесения. Сколько веса в его суждениях, сколько неподдельной правдивости в его словах, сколько убедительности в голосе, сколько выразительности в лице, во взгляде, в манере держать себя, в жестах, во всех телодвижениях. Он всегда сдержит свои обещания, и сам будет уверен в том, что мы, стоит нам только вкусить свободы, которую он нам даровал, всегда будем в его повиновении. И не придется опасаться того, что он сочтет нас неосторожными, если мы будем настойчиво использовать в своих интересах прочность нашего века, так как ведь он помнит, что при дурном правителе мы жили по-другому. Мы ведь привыкли произносить обеты за вечность нашей державы и благополучие государей, или даже прежде за благополучие государей, а ради них и за вечность нашей империи. А в каких именно выражениях произносились теперь наши молитвы за вечность империи? Стоит того, чтобы об этом напомнить: мы молились за нее, «если ты хорошо будешь управлять государством и притом на общее благо». Вот слова обета, достойные того, чтобы их постоянно произносить и постоянно осуществлять. А при тебе, о цезарь, само государство с твоего соизволения вступило в договор с богами о твоем благополучии и невредимости, на том условии, чтобы и ты обеспечил их всем остальным гражданам, следовательно, если этого не будет, то и они отвернут свои взоры от тебя, перестанут охранять неприкосновенность твоей особы и предоставят тебя действию таких обетов, которые не произносятся открыто! Другие государи хотели пережить свое государство и этого добивались; для тебя же ненавистно твое благополучие, если оно не связано с общим благополучием всего государства. Ты не допускаешь никаких пожеланий для себя, если они не сопряжены с пользой для молящихся за тебя; ты каждый год привлекаешь богов к совещанию о тебе и требуешь, чтобы они изменили свое мнение о тебе, если ты перестанешь быть таким, каким ты был избран. Но с твердым сознанием, цезарь, ты вступаешь с богами в договор, чтобы они охраняли тебя, если ты этого заслуживаешь, так как ты знаешь, что никто так это не примечает, как боги. Разве не кажется вам, отцы сенаторы, что он и днем и ночью сам с собой размышляет: «Если общая польза этого потребовала бы, то я вооружил бы против себя и руку префекта и, конечно, не осмелился бы просить богов, чтобы они отвратили от меня справедливый гнев или немилость. Наоборот, я прошу и заклинаю, чтобы никогда государство не брало на себя обязательств за меня против своей воли, а если бы когда и взяло вопреки своим желаниям, чтобы не чувствовало себя вынужденным их исполнять».