Выбрать главу

Шалля уже нет в живых. А Коллофино, который был в Кёльне очень богат и имел собственный жилой дом, набитый произведениями искусства, написал мне недавно из одной баденской больницы: в июне его контора – а через несколько дней и его жилой дом – были уничтожены, так что от того и другого никакого следа не осталось. Такие сегодня дела. Коллофино около семидесяти четырех лет.

Сыну Хайнеру

[декабрь 1943]

Дорогой Хайнер!

Вчера я чувствовал себя так хорошо, правда, всего один час. Чтобы я выдержал поездку, мне сделали утром укол, и встреча с вами и друзьями в Цюрихе, особенно с Сильвером, была для меня чистой, глубокой радостью. Что при этом заходила речь и о Хумме, я уже в следующую минуту забыл. Но ничего даром не дается. Потом, вместо того чтобы вспоминать этот прекрасный час, мне пришлось выслушивать рассказ Нинон о ваших разговорах, а сейчас, хотя я вот-вот свалюсь от переутомления и передо мной десятки еще не прочитанных писем, мне приходится объясняться с тобой из-за Хумма. При этом ты ведь не читал его рецензии в «Вельтвохе», да и самой книги еще не читал, и можешь ли ты, или может ли Хумм лучше моего судить о том, что я под конец жизни, как некую ее квинтэссенцию, писал в течение двенадцати лет, это вопрос.

Дорогой Хайнер, жизнь подходит к концу, дыхания мне уже ни на что не хватает, а адская боль в глазах держит меня уже с девяти часов утра, после всего получаса работы, словно в тисках. Могу тебе только сказать: Хумм мне по-прежнему симпатичен, и я всячески силюсь быть справедливым к нему, но его отзыв о моей книге, этак сверху вниз и с указанием, что ждешь, собственно, совсем не того, что у меня получилось, отзыв этот разочаровал меня и причинил мне боль, а то, что он разгласил некоторые мои интимные обстоятельства, – это, на мой взгляд, грубая бестактность. Дай мне спокойно как-то покончить с этим. Признаю и за тобой, и за Хуммом право на любое мнение, но я не стал бы всякое мнение и всякое замечание о друге выбалтывать в светском листке.

Папа

Сыну Мартину

[Баден, начало декабря 1943]

Почтовый штамп 3.12.1943

Дорогой Мартин!

Сегодня днем выдался хороший час. Было 4 часа, я лежал в постели и ждал Нинон, которая приезжает обычно в это время. Приехав, она сразу сказала, что встретила в поезде Макса Васмера, его жену и Луи Муайе, они по пути хотят меня навестить. Я встал, и мы впятером посидели часок внизу, пока гостям не пришло время отправиться на поезд. Нинон пробыла здесь до 7 часов, сегодня вечером она слушает какой-то доклад в Цюрихе. И вот теперь после ужина у меня остается время написать тебе несколько строк.

Что представляет собой и чего хочет моя толстая новая книга, это ясно сказано в эпиграфе, предпосланном книге по-латыни и по-немецки. Она хочет представить что-то несуществующее, но возможное и желательное так, словно оно действительно есть, и тем самым на шаг приблизить эту идею к возможности ее осуществления.

Кстати, эпиграф этот не есть мысль некоего средневекового ученого, за каковую он себя выдает (хотя вполне мог бы ею быть), а сочинен мной, по-немецки, затем, уже много лет назад, его по моей просьбе перевел на латинский мой теперь уже умерший друг Шалль.

Для меня самого эта книга была в течение одиннадцати с лишним лет, за которые она создавалась, чем-то куда большим, чем идея и игрушка, она была мне броней против гнусного времени и магическим убежищем, куда я мог, когда духовно был к этому готов, уходить на много часов и куда не проникал ни один звук из мира текущих событий.

Если я в эти годы невыносимо отягчил свою жизнь, во-первых, связанностью всего моего существования и труда с берлинским издательством, а во-вторых, браком с австрийской еврейкой, то зато в те сотни часов, что я провел за игрой в бисер, я находил мир совершенно чистый, совершенно свободный от всего сиюминутного и волнующего, мир, где я мог жить. Кое-кто из читателей найдет здесь то же.

Хорошо, что я смог дописать книгу вот уже скоро два года назад, прежде чем мои духовные силы пошли на убыль. Я вовремя поставил точку, и это примиряет меня со многими глупостями, которые я натворил в жизни.