У нас в то время были другие заботы, чем теперь, заботы, которыми, несмотря на их относительную незначительность, даже смехотворность, нельзя было делиться письменно из-за бдительных глаз германской цензуры. Формально запретить мои книги и лишить меня гражданства нацисты никак не могли, хотя и мои писания, и сам я были им очень противны. Я давно уже не был германским подданным, а мои книги, правда, значились в списке нежелательной литературы, но пользовались в Германии симпатией определенных кругов, которые предпочтительней было не раздражать; кроме того, они продавались и за границей, принося властителям валюту на мелкие расходы. Поэтому довольствовались тем, что не переставали твердить книготорговле и прессе, как я малоприятен, и в общем-то закрывали глаза, если мои книги не красовались в витринах или на прилавках, а продавались со стыдливой усмешкой. Зато вместо запрета придумали другое средство давления: не давали лицензии на бумагу для переиздания нежелательных книг. Так, много лет не было на рынке книги «Размышления», содержавшей мои статьи времен прежней войны, а когда наступал срок переиздания книг, возникали странные вопросы и опасения. Большинство этих вопросов я забыл, но два еще помню. В моем сборнике стихов «Утешение ночи» было много стихотворений с посвящениями друзьям, а среди таковых были и евреи, и эмигранты. Меня спросили, готов ли я устранить это неблагообразие. Книга была мне дорога, я хотел спасти ее и потому снял посвящения, разумеется, не только нежелательные, а все вообще. Иначе обстояло дело со «Златоустом». Там есть несколько строк об антисемитизме и погромах в средневековой Германии, и вычеркнуть эти строки значило бы сделать непозволительную уступку нацистам. И эта книга, так же как «Размышления», исчезла и вышла снова только после проигранной второй войны.
Если в моем отношении к тебе сочувствие и озабоченность всегда играли и играют какую-то роль, то это никогда не было сочувствие второстатейное, какое порой способен испытывать сильный – к слабому, благополучный – к бедняге. Нет, всегда именно в тех случаях, когда казалось, что ты в опасности, измучен, нуждаешься в защите, я чувствовал в твоей натуре и в твоем страдании родственную моей собственной натуре разновидность незащищенности и ранимости. Я часто почти со злостью желал тебе больше твердости, больше сопротивляемости и агрессивности и меньше терпимости, меньше покорности, и все же именно этот недостаток твердости, эту терпимость и готовность страдать я в душе понимал, именно им я сочувствовал, именно они открывали мое сердце тебе. «Петер, стань тверже!» – не раз восклицал я, за то и любя тебя, что тверже ты не был.
Но не хочу заниматься психологией и подробнее разбирать, в какой мере основывалась наша дружба на противоположности, в какой – на сходстве наших натур.
Не будем больше касаться этого. Я из чистого эгоизма желаю тебе сегодня, чтобы силы твои еще долго не иссякали. Издателей, которые могут жить и без авторов, предостаточно, а наоборот не бывает.
Ты живешь жизнью, которая как нельзя более чужда моей и на нее непохожа, жизнью непоседливой, хлопотливой, переполненной людьми, поездками, посетителями, телефонными разговорами, вихрящейся, как в центрифуге. Так живут многие, так живет большинство. И все-таки от тебя исходит спокойствие, ты никогда не действуешь на меня взбудораживающе, я редко видел тебя не замотанным, не перегруженным, но никогда – нетерпеливым. В тебе есть что-то глубоко христианское и одновременно что-то восточно-тихое, налет дао, скрытая связь с естеством, с сердцем мира. Об этой тайне я буду еще часто размышлять.
Томасу Манну
[конец октября 1951]
Дорогой господин Томас Манн!
Ваше письмо принесло радость в нашу хижину. Что Ваша поездка прошла хорошо и Ваша дочь добралась до Вас, обойдясь без заезда в Мексику, и что моей книге писем Вы уделили столько участия и времени, это мы прочли с удовольствием и умилением. Книге писем недостает короткой объяснительной заметки, рассказывающей об обстоятельствах, которым сборник обязан своим возникновением, но у меня теперь очень редко хватает храбрости или юмора что-то написать, а тут я был просто не в состоянии это сделать.