Я писал ему: «Хоть мои дела очень дурны, но все мне нельзя ехать к вам, потому я должен две тысячи рублей; отдать нечем, и полиция не пустит. Хотел бы душою — да нельзя». — Конечно, мои дела дурны, да не так еще, как я писал к нему. Но что ж с ними делать? Ведь надо как-нибудь дощупаться правды, — а у этих людей деньги скорее всего откроют грудь. Я вперед знал: не только рублей две тысячи, а копеек — Владиславлев и Краевский не дадут. И он об этом во всех письмах деликатно молчит. После четвертого письма я послал одну пьеску. Что ж было делать? Ведь стыдно в самом деле не послать: что ни говори, а я от него уже два альманаха взял, чего ж еще? — и это великая милость. И хоть я Владиславлеву не верю, что пьеска дурна, но однако ж, может быть, он и прав. Ведь было ж со мной несколько раз: кажется хорошо, а вы говорите: — дрянь; дурно — хорошо. Так и теперь, может быть. Я вам ее посылаю — «Путь». Пожалуйста, посмотрите. Если в самом деле дрянь, так уж лучше попросить Краевского, чтобы и он ее не печатал. Чорт знает — я в этих делах большой осел. А другая — «Старому товарищу». Тоже, если хороша, напечатайте у себя в журнале, а не хороша, так и быть, — не надо. Да я к вам послал прежде три пьески, скажите о них словца два: что хорошо, и что гадко, и про «Бегство», что напечатано в «Современнике». Не годится ли «Дума перед образом Спасителя»? Если хороша, я ее пошлю Владиславлеву, а нет, — ну и у меня уж больше ничего нет, и совесть будет чиста. Вы мне особенно теперь скажите обо всем, потому что я теперь более всего дорожу вашим мнением, и мне оно нужно. Прежде был жив Сребрянский, он чудную имел мысль и любил говорить правду. Теперь его нет, и я один, и кроме вас у меня никого нет. Видите ли, почему я вас прошу в такую пору, когда вам может быть не до меня и не до себя.
Да дайте пожалуйста сему подателю моих книжонок двадцать. Я все ими сорю кое-кому. Василию Петровичу, Ивану Петровичу почтение. Всему собору вашему низкой поклон.
38
В. Г. Белинскому
28 сентября 1839 г. [Воронеж].
Милый, любезный мой Виссарион Григорьевич! Все недосуг и недосуг, да сколько ж терпеть мне? Полно, кончено! Сколько могу я, сколько успею (не ладно, не в порядке), но хочу говорить с вами; давно душа хочет беседы, давно ей хочется сказать вам, что есть у ней к вам. Много у ней есть интересов, но мертвая буква укорачивает ее желанья. Боже мой, как я виноват перед вами! непростительно виноват! Сколько времени получил от вас письмо, и какое! вмиг хотел, по прочтении его, переселиться к вам весь. Но, — чорт с ними! эти дела опротивели! — пусть хоть сегодня на вечер не приступят к горлу. И что напишу к вам после вашего письма? Милый Виссарион Григорьевич, стыдно мне за ваши письма угощать вас моею дрянью, и, кажется, под разными формами дел… Эта мысль удерживала меня писать к вам. А что ж придумаю? что напишу? Ровно ничего, все то же, что и тогда. Видно такая моя участь: чем больше думаешь, тем глупее; вечно не то делается, что делать хочешь. Или я желаю невозможного? Нет, поверьте, мои желания весьма ограничены. Если бы образцов не было; — они перед глазами. Почему ж у добрых людей делается иначе, чем у меня? Там везде логика, теория, а у меня чорт знает что такое; что ни начнешь писать, не строится, не вяжется, а ежели и свяжется, то страшно смотреть. Если не обмануть я другими, и если вы ко мне не пристрастно великодушны, — то или я дурак, или я бессовестно обмануть всеми. Горькое сознание робкой думы-мысли.