А думаю сделать вот как. Первого сентября я еду в Москву, хлопотать по 7-му департаменту, по делу старому моего отца; с него там идет иск тысяч в десять, и как кончу дело, может как-нибудь сберусь приехать в Питер к вам. Я готов бы улететь и теперь к вам душою, но нельзя: крыльев нет, т. е. средств. Но может как-нибудь приеду, а если Бог даст, выиграю дело, то уж как Бог свят приеду, и проживу месяца два-три. Тогда отец пришлет денег — и там тогда обо всем. Но чтобы я не повредил позднее своей поездкой Андрею Александровичу, то прошу вас ему об этом сказать, а то в настоящую пору, прождав меня, передачу конторы упустить; а после мне, может, нельзя будет остаться, и дело от этого потерпеть может убыток, а я собой вовсе не хочу доводить до этого никого. Вы боитесь за меня, чтоб я скоро не потерялся. Это правда, и такая правда, какая она лишь может быть, — не только через пять лет, даже скорее, живя так и в Воронеже. Но что ж делать? Буду жить, пока живется, работать, пока работается. Сколько могу, столько и сделаю; употреблю все силы, пожертвую, сколько могу, буду биться до конца края; приведу в действие все зависящие от меня средства, и когда после этого всего упаду, мне краснеть будет не перед кем, и перед самим собой я буду прав. Другого сделать нечего. А что в 1838 году я в Москве написал так много и хорошо, — это потому, во-первых, что я быль с вами и с людьми, которые собой меня каждый день настраивали; а во-вторых, я почти не делал ничего, был празден; тяготило до смерти одно дело, но одно дело — не больше. И я еще писал там весьма мало. А живя в Воронеже, кругом меня другой народ: татарин за татарином, жид на жиде; а дел беремя: торговля, стройка дома, которая кончилась с месяц, судебный дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, счеты, расчеты, брани, ссоры. И я как еще пишу? и для чего пишу? Только для вас, для вас одних. А здесь я за писание терплю больше оскорблений, чем снисхождений. Всякой подлец так на меня и лезет: дескать, писаке-то и крылья ощипать. — Это меня часто смешит, как какой-нибудь чудак петушится.
А что я пишу не все хорошо, вы об этом сказали правду тоже. Почему же у меня идут пьесы не все хороши? Они всегда шли так, но прежде был Сребрянский. Он дрянные рвал, а теперь они все идут к вам. Мне же писать все равно, что хорошея, что дурные — одно; и дрянь возьмет иногда больше времени. И я, наконец, добился, почему они выходят, что никуда не годятся. Иногда дурное дело дурно настроить душу, и хоть пройдет оно, а все-таки впечатление-то остается в душе. А еще большой недостаток, что негде у нас мне слушать хорошую музыку. Я до этих пор помню Лангера и тот вечер, и никогда его не забуду. Да, надо непременно изучить живопись и скульптуру: они все вещи чудесные, и для человека, который пишет стихи, особенно необходимы. И самый Питер, и Москва много своим величеством способствуют силам человека; а об театре уж и говорить нечего: здесь Мочалов и Щепкин люди необходимые. Вот почему у меня выходят вещи негодные и часто не полные, что я человек такой сам, у меня в натуре большие недостатки; а будь натура гигантская… Все всего сила создать не может… Будь человек гениальный, а не умей грамоте, ну — не прочтет и вздорной сказки. На всякое дело надо иметь полные способы.
Прежде я таки — грешный человек! — думал о себе и то и то, а теперь кровь как угомонилась, так и осталось одно желание в душе: учиться; и думаю, что это хлеб прочный, и его мне надолго станет, а там, что Бог даст. Вас же прошу об одном: все дурные пьесы бросайте без внимания, а какие нравятся, те печатайте. Мне много будет говорить с вами при свидании об этом. Ах, дай-то Бог, чтобы оно скорее исполнилось. Рвется моя душа видеть вас, слушать вас.