До сих пор все ночи, за исключением одной, были очень тихими; единственная за четыре дня тревога и никакого разрушения в городе; все это довольно странно.
Передай привет маме!
Дрезден, 26 сентября 1944 г.
[…]
Только что вернулся с медосмотра, решено, что меня выпишут в пятницу; врач нашего отделения, очень молодой, очень порядочный, прекрасно знающий свое дело специалист, настаивает на предоставлении мне двенадцатидневного отпуска для поправки здоровья, его рекомендации лежат пока у главного врача, весьма щепетильного человека. Будем надеяться, все закончится хорошо. Уже завтра многое прояснится, нет, пожалуй, в четверг. Господь будет милостив ко мне; ежели не суждено будет получить отпуск, что ж, смиримся, во всяком случае, перед отправкой в резервную часть имею полное право повидаться с тобой.
Последние дни были довольно безрадостными! Никакой тебе почты, ни курева, меня попросту ошеломила моя чудовищная зависимость от никотина. Несколько дней я буквально изнемогал от желания курить и даже попробовал было побороть эту тягу, однако из этого ничего не вышло, что меня ужасно огорчает. Сегодня один мой приятель одолжил мне немного денег в счет предстоящей выплаты в октябре, так что теперь я по-настоящему блаженствую, затягиваясь дымом столь драгоценной отравы…
[…]
Дрезден, 27 сентября 1944 г.
[…]
Оба последних дня перед выпиской живу в огромном напряжении, нетерпение почти убивает меня; здесь стало просто невыносимо, все раздраженные, злые и голодные, к тому же нет курева; я рад предстоящему скорому отъезду. Затянувшаяся война порядком истрепала мне нервы. Надежд на скорое ее окончание почти не осталось. Видимо, придется ждать еще не менее полугода. Боже милостивый, ниспошли нам мир, уж очень долго длится это мучение…
[…]
Бад-Нойенар, 22 ноября 1944 г.
[…]
Я готов сколь угодно долго терпеть такую «тюрьму», лишь бы каждый день видеть тебя. […] Мне не страшен фронт; либо быть с тобой, либо на передовой, только не в этой промежуточной инстанции. Да, я немного побаиваюсь собственной тоски и леденящего душу ужаса, но вовсе не чрезмерных трудностей, хотя последнее время я как-то избаловался, боюсь увидеть тебя и всех остальных, задавленных страхом неизвестности.
Переполненные госпитали, грязные палаты, почти конюшни уже никого не волнуют; сумасбродный пруссак все превращает в казармы, этот абсолютный институт тупости; я никогда не соглашусь с тем, что необходимо истязать людей, доводя их почти до самоубийства в этих, напоминающих тюрьму заведениях, прежде чем им дозволят умереть геройской смертью за отечество. Ни один солдат не познает войну в казарме, он даже не станет сильным, только тупым!! Атак называемую задачу воспитания «индивидуальности» […] я просто ненавижу, ненавижу этот милитаризм, как ничто на свете, потому что в нем сосредоточено все, достойное ненависти.
[…]
Бонн, 23 ноября 1944 г.
[…]
Быть может, я задержусь здесь[130] еще на несколько дней. Врач очень выдержанный и внимательный; во всяком случае, завтра я не уеду, хотя теперь этого не знает никто. Пока подожду, а там как получится. Так или иначе, но я еще раз приеду к вам. У меня родилась абсолютно новая идея. Попытаюсь позвонить тебе сегодня вечером. […] Классная комната, в которой нас разместили, полна тетрадей со школьными сочинениями боннских девочек. Я как раз просматриваю их и одновременно болтаю по-французски с одним американцем, девятнадцатилетним ньюйоркцем, который со вчерашнего дня лежит рядом со мной. Чудные, наивные, словно дети, эти американцы, они еще не сполна вкусили всех «прелестей» войны.
Всем привет, и расскажи им о моем положении.
[…]
Бонн, 24 ноября 1944 г.
[…]
По-прежнему не могу сообщить о себе ничего нового и определенного. Врач еще не приходил. Вполне вероятно, что сегодня вечером буду у тебя.
Вчера вечером с грустью вспоминал о наших письмах в подвале дома в Кёльне и представлял себе, как чьи-то грязные руки раскрывают их; ах, я больше не могу писать тебе красивые письма, уже давно не могу, война, как мельничными жерновами, перетерла меня. Подумать только: всю войну, более пяти лет, пробыть в пехоте с моими несчастными ногами. Часто мне кажется, что мы уже на пороге великих свершений, которые наконец подарят мне свободу, но, видимо, нам планида такая — вечно находиться между жерновами… Однако я уповаю на помощь Господа Бога и уверен, что ничего плохого со мной не случится, и тем не менее страшусь любого ужаса, нужды и лишений. […] Очень, очень тоскую по отцу и остальным родным, в особенности теперь, когда нет в живых мамы. Я едва сдерживаю слезы при мысли о ее могиле в Арвайлере[131] и об одиночестве отца. Мне страшно подумать о том, что совсем скоро придется опять отправиться на фронт и тем самым доставить новые волнения и заботы отцу; нас с тобой я вообще не беру в расчет. Быть может, это подозрительность и малодушие заставляют нас так думать, но ведь в подобных случаях нельзя оставаться совершенно равнодушным, это не по-человечески. Чем дольше длится война, тем сентиментальнее мы становимся, и с каждым месяцем все ощутимее становятся наши муки и боли.
130
Имеется в виду пункт сбора раненых, признанных годными к службе в армии, который располагался в Бонне в местной школе.
131
Мать Генриха Бёлля умерла 3 ноября 1944 г. неподалеку от Кёльна в Арвайлере, где и была похоронена, а спустя две недели Аннемари Бёлль вместе с сестрой Генриха Бёлля и его отцом перебрались в Мариенфельд.