Выбрать главу

[…]

* * *

Кёльн, 26 марта 1941 г.

[…]

Я действительно и по-настоящему заключенный, и секрет моих страшных мучений от такого положения вещей, какое многие вовсе не склонны считать ужасающими, состоит в том, что мое тело заключено в тюрьму, а мой дух совершенно свободен, но тем не менее он тоже пленен, поскольку связан с моим телом; чтобы уменьшить эти мучения, надо было бы позволить арестовать свой дух (как это сделали Вильгельм и Каспар[33], совершенно добровольно и сознательно, но что удивительно — каждый на свой лад), однако я не могу пойти на это, не могу; я не вправе полностью посвятить себя солдатскому ремеслу, у меня другая дорога; я должен заглянуть в неизведанные глубины каждой человеческой души, а с таким предрасположением невозможно стать солдатом; чтобы стать хорошим и счастливым солдатом, надо быть либо совершенно заурядным, либо очень великим, но мне не дано ни то, ни другое, вот в чем дело…

[…]

* * *

Кёльн, 4 апреля 1941 г.

[…]

Прости за бумагу и карандаш — меня постигла неудача, я уже все упаковал в противогаз: все для письма, бритья и бутерброды; к сожалению, об этом прознали, поэтому пришлось все оставить в Мюнгерсдорфе…

Сегодня днем выяснилось, что мне в очередной раз отказано в завтрашнем отпуске, и я опять целый час неистовствовал; но я обуздаю свое сердце, заставлю его успокоиться и быть миролюбивым, терпеливым и благодарным; знаешь, я расстраиваюсь не столько из-за несостоявшегося отпуска, сколько из-за безмерной несправедливости и лакейского надувательства. Можно взбеситься и разъяриться оттого, что ты всегда и во всем отдан на откуп этому отвратительному, презренному, самому презренному и самому грязному сброду, его убогим интригам, его непередаваемо унизительному превосходству; ах, […] когда же наконец придет этот день, чтобы я смог этим гнусным людишкам, этим подонкам бросить в лицо свое презрение, а не просто молча и бездоказательно изображать его всем своим видом. […]

Я несказанно глубоко и страстно стремлюсь к той, по крайней мере, относительно свободной жизни. […]

Однажды — пока сказочно неопределенным и далеким представляется мне этот день — все пройдет; тогда все эти тысячи придир не смогут больше покровительственно и благосклонно хлопать нас, несравнимо больших числом безобидных мужчин, по плечу без опасения получить по физиономии; они уже не смогут больше являть свою немилость и неблагосклонность, лишь их собственные дети, школьники — эти несчастные! — будут лицезреть эти достойные насмешек глупые физиономии… Вот тогда, в такой день, мое сердце сможет возликовать от счастья и разорваться; я никак не могу представить себе, как же было в те сказочно-прекрасные далекие времена, когда мы могли еще ходить гулять, курить, пить, спать столько, сколько нам заблагорассудится. Наверное, то было великолепное время! Помоги нам, Господи, не стереть из памяти воспоминания о них, чтобы мы не сошли с ума от радости, когда они снова вернутся к нам, эти времена; ах, разве мы сейчас не рабы, поскольку вынуждены беспрестанно смотреть на часы или календарь? […]

За окном уже давно стемнело, и нам еще предстоит пережить эту бесконечно долгую ночь; но теперь я не пугаюсь, как прежде, когда думал о нескончаемых скучных двух часах, которые надо было выстаивать за ночь четыре раза.

[…]

* * *

Кёльн, 22 апреля 1941 г.

[…]

В эту ночь я долго думал над тем, почему ваша печаль — женская — так отличается от нашей печали и страдания. Это, видимо, потому, что наши страдания на кресте — кровавые и реальные, а вы, вы всегда стоите под крестом и пропускаете через свое сердце крестовину. Если б у меня был выбор, я, как мне кажется, предпочел бы скорее крест, чтобы не испытывать состояние вечно пронзенного; видимо, это ваша доля страданий, и определенно не самая легкая; надо только один раз представить себе, что, если бы Дева Мария и Мария Магдалина не оказались на Голгофе под крестом, было ли бы тогда искупление полным? Я не смею решать подобный теологически сложный вопрос, но все-таки мне кажется, что было бы жестоко, сурово и безжалостно, не окажись под крестом ни одной женщины. Бесспорно, необычайно отрадно и благодатно, что женщины стояли под крестом. […]

Иногда, вот и сейчас, я думаю о Георге Тракле[34] и строю разные предположения, и чем дольше я о нем размышляю, тем мне кажется сложнее уловить даже малую толику сути этого человека; но именно поэтому — оттого что он либо очень близок мне, либо слишком от меня далек, точно не знаю, — мне бы очень хотелось разобраться в нем… Помнишь, как однажды мы гуляли вдоль берега Рейна и увидели пожилую женщину возле старинной виллы с высокими темными деревьями и как мы потом на том же самом месте вспоминали об этом, как нас обоих тянуло к таким мрачным древним постройкам с запущенным парком, где буйно разрастаются всевозможные растения и где нет места шумной и необычайно крикливой действительности… Подобным образом, только еще непосредственнее и живее, меня притягивают к себе стихотворения Георга Тракля; такие слова, как «рок», «гибель», «печаль», которые часто встречаются в его поэзии, трогают меня, словно волшебной палочкой, я никогда не раскаюсь, что читал эти строки… Теодор Хэкер[35] пишет в своем экскурсе о языке, юморе и сатире об отсутствии трагического юмора в творчестве Георга Тракля в противовес отсутствию комического юмора у Стефана Георге[36]; над этим мне тоже пришлось долго поломать голову, как и этой ночью; ах, в эти тихие ночные часы я мог бы много работать, если б — о жалкое состояние! — если б меня постоянно не раздирали разные настроения. Знаешь, […] я пришел к выводу, что, вероятно, некоторые люди тем печальнее и грустнее, чем больше в них сохранился рай снов и воспоминаний. Тракль был переполнен печалью и с истинной самоотверженностью предан ей, и я полагаю, в этом случае было бы почти кощунством даже думать о юморе (возможно, я сам начисто лишен юмора, чтобы заметить отсутствие его у Тракля). Юмор допускает определенную долю грубости и жизненности, жеребячьего веселья, очень подходящего для этого мира; Тракль был чересчур печален и чересчур близок злому року рода человеческого, чтобы взять на вооружение еще и юмор… Какой там «юмор», если речь идет о кресте. Георге вел себя слишком самонадеянно и высокомерно по отношению к юмору; это совсем другое; сатира — иное дело, я считаю, что у нее больше прав на существование, чем у юмора; на мой взгляд, юмор слишком увяз в обстоятельствах (вот почему я также почти всегда против любого очернения), сатира такая же, как любовь, и сатиру может сочинять лишь тот, чье сердце переполнено меланхоличной лирикой и беспредельной печалью. […] Уметь писать идеальную, бросающую в дрожь сатиру — моя заветная мечта…

вернуться

33

Вильгельм Майерс (брат жены Алоиса Бёлля) и Каспар Маркард (друг Алоиса Бёлля) сознательно решили стать офицерами.

вернуться

34

Тракль Георг (1887–1914) — австрийский поэт-экспрессионист.

вернуться

35

Хэкер Теодор (1879–1945) — немецкий философ, культуролог.

вернуться

36

Георге Стефан (1868–1933) — немецкий поэт, символист.