[…]
Кёльн, 5 июня 1941 г.
[…]
Я чувствую неодолимую потребность написать толстую книгу, яркий, впечатляющий эпос о величии человеческой жизни, «par excellence»[37] роман; ах, быть может, когда-нибудь мне удастся дать волю моему неотступному желанию; во всяком случае, больше я не допущу, чтобы мне помешало мое мучительное нетерпение, которое обкрадывает и опустошает меня и убивает в моем сердце всякую радость, я хочу урезонить свое беспокойное сердце и не дать ему умереть от этого всесокрушающего нетерпения. […]
Иногда мы мечтаем о настоящем «мире», но, думаю, его вообще не бывает. Его наличие означало бы, по меньшей мере, абсолютный отказ от борьбы, а сие для нас, христиан, может наступить лишь в том случае, ежели мы отречемся от креста, но на такое мы никогда и ни за что не согласимся… В противном случае мы должны отречься от всего, в первую очередь от нас самих, ежели мы решим изменить кресту, который неотъемлем от нас. Нам предстоит постоянно бороться, представь себе только эту необозримую массу современной неверующей циничной черни и ты поймешь, сколь жаркая битва ожидает нас; вне всяких сомнений, придет время, когда с нами едва ли останется даже дюжина друзей, все остальные будут нашими врагами; я с бьющимся сердцем думаю об этом времени, но это не только страх, что берет меня за живое, тут много, очень много от истого желания. Ах, только бы не потерять веры в то, что когда-нибудь появится больше убежденных сторонников; что однажды с пылким сердцем и пламенными устами будет можно и должно ратовать за правду; а война… война в один прекрасный день кончится; я имею в виду нынешнюю войну пушек, пулеметов; итак, однажды все-таки наступит мир…
[…]
Весселинг, 24 июня 1941 г.
[…]
Здешней службой я очень доволен, хотя само по себе это отвратительное и в какой-то степени презренное занятие — своего рода роль надсмотрщика; прекрасно, конечно, что у меня свободен целый день, и прекрасно также само ощущение этой свободы, потому что теперь мы более независимы, отделались наконец от этой злосчастной учебки, которой тоже присущи все казарменные мерзопакости, однако тут есть чисто практические преимущества, ибо наша здешняя жизнь не имеет ничего общего с казарменной. По утрам мы можем спать до восьми или до полдевятого и спать ложимся тоже не по свистку. Вчера вечером я долго сидел на корточках перед нашей дверью и мечтал о необычайно прекрасных и восхитительных вещах, которые сегодня утром, с наступлением нового громогласного дня, снова исчезли, развеялись, как дым, оставив после себя лишь слабый отсвет счастья…
Если же посмотреть на нашу здешнюю жизнь объективно и абсолютно трезво, то там, где я сейчас сижу и пишу тебе письмо, отнюдь не так прекрасно; вообрази себе узкий и не очень длинный барак, две стены которого почти впритирку заставлены кроватями, так что оба окна, по одному в каждой стене, только ровно наполовину свободны. Возле некоторых кроватей, в головной части, стоят одностворчатые шкафчики, поэтому в центре барака остается пустым лишь небольшое вытянутое пространство, где едва размещаются два небольших стола, каждый на четверых, и вот на этом пятачке сосредоточена жизнь — во всяком случае, «барачная жизнь» — двадцати человек. Пока все вроде хорошо; за одним столом трое режутся в скат, за другим кто-то штопает носки, пятый обитатель этого жилища пишет письмо — это я. Большинство «жильцов», потные, полураздетые, дрыхнут в своих кроватях и ужасно храпят — духота, видимо, провоцирует храп, — остальные жарятся во дворе на солнце…