Теперь я всегда добровольно заступаю в караул, так быстрее проходит время. Кто знает, что будет на следующей неделе; а что, если произойдет чудо? Но часто на меня нападает страх: вдруг мне придется уехать отсюда куда-нибудь далеко-далеко, и я не смогу больше встречаться с тобой. Это, конечно, совершенно беспричинный страх, но случиться такое может…
[…]
Мюльгейм, 5 ноября 1940 г.
[…]
Ты, конечно, представляешь себе, что может значить для солдата музыка. Мне тут еще ни разу не посчастливилось услышать хорошую музыку, хотя за свою солдатскую жизнь я побывал в самых разных кафе и пивных. Но сегодня, сегодня для меня будут играть Бетховена и Моцарта. Правда, только по радио, но все равно это настоящая музыка. Пожалуй, нет ничего, что привязывало бы меня к себе так, как музыка, и могло бы совершенно внезапно и в корне изменить мои чувства и настроение. Она — мой властелин. Мною овладевает глубокая, но в то же время какая-то блаженная печаль, и меня уже не раздражают ни эти обычно столь непереносимо омерзительные мелочи моего окружения, ни удручающие покойницкие или звериные рожи, ни все те муки мученические, какие я непрестанно претерпеваю в казарменной жизни. Ни одно из искусств, только музыка создает едва уловимое и радостное, но в то же время необычайно грустное представление о Рае; такое легкое напоминание о вечности, такое легкое и, однако же, достаточно отчетливое, чтобы мы осознали необходимость на какое-то время забыть о тяготах нашей бренной жизни, которая, в сущности, коротка, очень коротка, и тем не менее — хотя я точно знаю, что сама по себе жизнь не стоит этих тягот и что прожить ее можно, лишь помня о кресте и вечности, — тем не менее я люблю эту жизнь с какой-то неистовой страстью так же пылко, как иногда проклинаю; я радуюсь любому человеческому лицу, которое озарено счастьем жизни и страстностью. Но я не знаю, почувствовала ли и ты хоть однажды, что мы живем среди покойников. Эти бесчисленные лица, которые я изучаю со рвением художника, не отмечены печатью любви, страстности и даже ненависти. Ты тоже нигде не встретишь — или, возможно, редко — живое искусство. Ах, если бы они были способны хотя бы на непристойный грех подобно язычникам! Но они все бесцветны, бесформенны и безчувственны, и поэтому ни на одной из этих рож ты не отыщешь и следа креста, который есть воплощение любого жизненного начала и всякого страдания. Они не живут и не страдают. Они прозябают, существуют ради их собственного существования. Среди них нет способных на самопожертвование женщин, как нет и одержимых мужчин. Ах, я бы отдал часть своей жизни за то, чтобы со всем тщанием разглядеть душу современного человека. Быть может, я обнаружу в ней чуточку тщеславия и жалкие остатки жизнеспособности, собранные в серую груду усталости. Безнадежно жить среди этой массы. Я жгуче ненавижу все современное и непреклонен и безжалостен в своей ненависти. Все это презренное легкомыслие, которое никогда не истекает кровью и никогда ничем не рискует. Ах, мы часто подолгу мучаемся в поисках какого-нибудь определения, пока вдруг внезапно не прозреем: Библия в ее непостижимой простоте одним-единственным словом объясняет все, что мы никогда не сумели бы описать. Она говорит: «равнодушный»; пусть Бог проклянет этих равнодушных!! […]
Я просто бессилен против этой бесцветной, злобной массы, которая при встрече со мной оскорбляет меня и пытается уничтожить. Но я не сдаюсь. Я считаю, что эти горы тупости, гигантские башни слабоумия должны где-то иметь изъян, и, возможно, придет час, когда мы станем свидетелями их гибели. И тогда вместе с немногими уцелевшими, кто еще знает, что такое крест, любовь и искусство, мы устроим такую жизнь, в которой представление о Рае, возможно, окажется просто представлением. Возможно, возможно… это жестокое слово скрывает в себе нерешительность!