Выбрать главу

Ах, в тот незабываемый вечер я действительно часто погружался в свои мечты и никто не мешал мне слушать его, даже мое обычно столь шумное окружение. Ничто не угнетает меня так, как толпа, будь это даже в церкви. Ненавижу народ на общественных сборищах, это он восклицал: «hosianna!» и «kruzifige!»[10], и я знаю, что, увидя его, Христос до дна испил горькую чашу страданий; при виде огромной массы людей мне всегда кажется, что из разинутых ртов вот-вот вырвется крик «kruzifige!»; часто меня от страха прошибает пот, когда я бываю, будто тисками, зажат толпой или оказываюсь в толчее. Однако больше всего я ненавижу напичканную академическими знаниями чернь со степенями и без оных, которая ошивается по разным концертам…

[…]

Последние месяцы, уже в госпитале, я понял, что, пожалуй, никогда — наверное, никогда — не стал бы католиком, если бы Бог не оказал мне величайшую милость, позволив родиться в Una Sancta[11]. А поскольку я знаю и верю в то, что церковь действительно владеет истиной, я никогда не сумею в достаточной мере выразить свою благодарность за счастье познать эту истину изнутри и узреть ее. Сколько же раз Бог спасал меня, сколько раз окунал в поток святой крови Христовой, которая всех нас обмывает. Я уже рассказывал тебе, что с двенадцати до девятнадцати лет меня, как неживого, просто таскали за собой в церковь; целых семь лет я не исповедовался, не причащался, не молился. И только иногда — казалось бы, без видимых причин — плакал. Быть может, ныне во мне пробуждается мучительная безотрадность этих долгих лет, когда порою я ни с того ни с сего вдруг расплачусь; тогда мной овладевают безмерная печаль и меланхолия, и мне кажется, что я истекаю кровью. Вполне возможно, что это только пена от тех бесконечно безотрадных семи лет, которая въедается в мою душу; тогда я становлюсь сам не свой… ничего не чувствую и не ощущаю себя, я словно чужой, пока наконец не прихожу в себя…

И знаешь, самое ужасное в этих семи годах — и в том моя глубокая вина, которую я никогда не прощу себе, — что я не терял веры, а поскольку все эти годы я веровал, во мне всегда жили любовь и надежда, однако я их замалчивал и, может быть, даже убил в себе; но Бог воскрешает мертвых…

Представляешь, меня спас Леон Блуа[12], именно он, и я люблю его больше всех европейских сочинителей книг. Лишь спустя годы это дошло до моего сознания; теперь я до некоторой степени разбираюсь во всей этой путанице. Многое прояснилось зимой 1936–1937 гг.[13], она стала решающей для меня; меня пробудили от спячки мой брат Алоис, Каспар… и Леон Блуа, его следовало бы назвать первым. Временами мне кажется, что я только после этого появился на свет и крестился. С той поры так и мечусь туда-сюда, но я живу, живу, живу. Я полон жизни. И мне становится холодно при мысли о том, что я так и остался бы невоскрешенным…

С той зимы я ожил, иногда бывал даже очень счастлив. Частенько невероятно сильно грешил и страдал… и надо же было случиться войне, чтобы открыть мне глаза. Меня охватил панический ужас при виде превращенного в руины Роттердама, после этого я увидел поверженную ниц Францию; ужасный недуг поразил меня[14]. […]

Но зато теперь я не могу написать даже ужасающе плохое стихотворение; с одной стороны, это потеря, с другой — приобретение; временами мне хочется опять писать стихи, даже если пять минут спустя я их сожгу; это действительно прекрасно — сочинить во время прогулки всего за несколько минут или часов стихотворение; однако теперь я больше не сумею этого сделать, я окончательно измотан и обессилен. […]

Если ты позволишь мне в скором времени приехать к тебе, то мы попробуем шутки ради разыскать кое-какие не преданные огню стихи… Теперь, по прошествии почти двух лет, я могу относиться к ним, как к бумагомарательству кого-то из друзей; их ценность для меня лишь в том, что они напоминают мне о самых счастливых и самых злосчастных часах моей жизни. Оттого я и не хочу их уничтожать. Ты сама все увидишь. В них много страсти, невезенья и страданий и мало — вернее сказать, никакой — формы, поэтому для других они ничего не стоят. В дальнейшем, занимаясь какой-нибудь гражданской профессией, я возобновил бы работу над этими вещами и над поиском формы…

вернуться

10

Распни его! (от лат. cruci-fïgo — распинать на кресте).

вернуться

11

Единственная святая церковь (лат.).

…родиться в Una Sancta — то есть в лоне католической церкви. Родители Бёлля были правоверными католиками, поэтому в семье царил дух католицизма и вся жизнь проходила в неукоснительном следовании канонам этой веры.

вернуться

12

Блуа Леон Анри-Мари (1846–1917) — французский писатель, один из крупнейших католических писателей конца XIX — начала XX в. Бёлль узнал о нем, прочитав его роман «Кровь бедняка» и «Дневники».

вернуться

13

Бёлль намекает на то, что именно в этот период во время частых дискуссий с братом Алоисом и его другом Каспаром Маркардом он открыл для себя таких авторов, как Бернанос, Мориак, Честертон и — в первую очередь — Леон Блуа, сыгравших важную роль в его развитии и духовном становлении. Благодаря их произведениям он понимает, что такие писатели могут, по его собственному высказыванию, влиять на ход истории человечества. (Роман Блуа «Кровь бедняка» был подарком Алоиса).

вернуться

14

Имеется в виду дизентерия, которой Бёлль заболел в августе 1940 г.