— Зря волнуетесь, — тот же голос, но теперь не снизу, а с полочки. — Вы вполне здоровы.
— А, он не только говорит, но и мысли читает! — Игорь Александрович потянулся к портфелю.
— Да нет же, не читаю я мысли, это вы вслух думаете.
В стеклянную дверь будки постучали. Игорь Александрович вздрогнул. Распахнул дверь и глубоко вдох-пул свежий влажный воздух.
Перед ним стояла женщина с зонтиком в одной руке и приготовленной монеткой в другой.
— Вы что, не звоните? — Голос ее прозвучал резко, как автомобильный сигнал. — Тогда дайте… ой, вам плохо? На вас лица нет. Может, скорую?
— Нет, спасибо, ничего не нужно. — Четвергов схватил портфель и выскочил из будки. Дождь уже лил не так сильно. Четвергов торопливо перебежал улицу, сделал несколько резких угловатых движений, каждым жестом своим зачеркивая репутацию человека спокойного, неторопливого, а также непьющего. Движения были резкие, и шатало его, как пьяного. Вот он круто повернул назад, побежал к телефонной будке. Рванул дверь. Женщина, набиравшая номер, отшатнулась испуганно.
— Вам что?
— Простите, я здесь забыл…
— Что забыли?
— Вот он, его забыл. — Игорь Александрович схватил кленовый листок и хлопнул дверью.
— Шизик, ну шизик, — произнесла женщина в телефонную трубку. На том конце провода, наверное, ответили, и она спохватилась: — «Нет, не тебе. Здравствуй, милый».
Четвергов несся по улице к своему дому. Лист трепетал в его руке, как флажок.
Так же, вытянув руку с листком, он вошел в свой дом. Все это время лист молчал. Четвергов почти успокоился, начал тихо радоваться и приходить в себя. Он аккуратно положил лист на письменный стол, надел сухие теплые носки, домашние тапочки, поставил чайник. И только налившись чаю с медом, прочитав газету, подошел к столу, где лежал листок.
— Ну, что молчишь? — спросил Игорь Александрович и слегка дернулся, услышав тот же голос.
— А что тут скажешь? От чего ушел, к тому и пришел. Одинокий интеллектуал приятной наружности и умеренных лет ищет спутницу. Вы таких объявлений не писали в «вечерку»?
— Я что, похож на сумасшедшего?
— Нет, но и на счастливчика не очень-то смахиваете. Да и за психику свою всерьез опасаетесь. Одинокие часто боятся свихнуться.
— Да как же тут не испугаешься, если листья говорить начинают. Я и сейчас, честно признаться, не очень уверенно себя чувствую. Я ведь естественник, материалист, поэтому такие явления меня шокируют.
Четвергов сел у стола так, чтобы хорошо был виден лист, и приготовился слушать.
— Вы, наверное, ожидаете услышать историю про пришельцев, летающие тарелки или что-нибудь подобное. Боюсь, я вас разочарую. Вы, конечно, слышали гипотезу о материальности времени?
— М-м-м, — весьма многозначительно промычал Четвергов.
Он слышал всякие такие разговоры, но сам участия в них не принимал. Как специалист он знал, что время вместе с виноделом создает вино. Но работает как создатель до какого-то предела. Потом разрушает свое же создание и вполне может быть так, что через сотню-другую лет мускат, гордость коллекции, окажется чем-нибудь похуже уксуса. Но ведь это еще ничего не доказывает.
— Люди давно знают, что время обладает свойствами, поддающимися учету, — продолжал лист, видимо, удовлетворившись красноречивым мычанием Четвергова. — Люди говорят — время летит, бежит, течет, время лечит, проверка временем, время работает на нас. И даже — время — деньги. Но при этом всегда пугаются, если им предоставляется возможность подержать в руках это самое время. Я не говорю о таких примитивных приборах, как часы, календари и прочее. Они не дают возможности прикоснуться ко времени. Вы меня понимаете?
— Да, вполне, — Четвергов немного заскучал. Он и вправду ожидал услышать что-нибудь поинтересней. — Но при чем здесь вы, то есть кленовый лист?
— Но ведь это и есть время. Спрессованное, если хотите, до таких размеров и принявшее такую форму. Это не все время, а только вечера, ночи, праздники одной женщины. Время, которое не пронеслось, не пролетело, а медленно проползло, протянулось в ее комнате. Одинокие женщины больше всего на свете не любят праздники и выходные, и еще боятся осени. В какое бы время года ни отмечали они свои дни рождения, стареют всегда осенью. Именно в это время, когда дни короче, а ночи непереносимо длинные, именно осенью, а не весной, чаще всего они делают непоправимые ошибки.
— Какие же?
— Например, выходят замуж.
— Какая же это ошибка для одинокой женщины? Предел мечтаний, сбывшиеся надежды.
— А-а-а, что вы об этом можете знать? Вы же никогда не были одинокой женщиной. А мне довелось. Ведь ее время, ее минуты, часы, годы — это она сама Она мечтала о муже тихом, уютном, успокаивающем, как вязание. А явилось нечто громадное, самовлюбленное. Да что там!
— Постойте, голубчик, — оживился Четвергов. — Да ведь вы ревнуете. Раньше она полностью принадлежала вам или вы ей, какая разница. А теперь у нее уже нет длинных пустых вечеров, вас вытеснили, и вы, сжавшись, скукожившись, валяетесь в телефонных будках, а теперь вот брюзжите на моем столе. Очень мило.
Лист пошевелился, будто поежился, послышалось что-то вроде вздоха, и еще острее запахло духами.
— Послушайте, да это от вас такое амбре, — простонал Четвергов и почесан свой чуткий нос. — А я думал, что сам навек пропах в телефонной будке.
— Ну да, это ее любимые духи, и не такие уж они ужасные. Зря вы морщитесь, у нее вообще тонкий вкус. А это страшилище в ее доме просто от тоски. Она его все равно выгонит.
Лист еще долго, очень долго, весь вечер, говорил о том, какая чудесная эта женщина, и какие умные книги читала она длинными вечерами, и какие шали вязала своим подругам, и какую музыку любила, и какие пироги пекла, когда приходили редкие гости.
Переслушав все, Четвергов уже был уверен в том, что давно знает эту женщину, и уснул с глубоким чувством потери. Теперь они с кленовым листом были единомышленниками. Ночью ему снились пироги с грибами, которые изумительно вкусно пекла она.
А женщина, о которой на другом конце города тосковали незнакомый ей Четвергов и прожитое ею время, не спала. Она проснулась внезапно, с ощущением беды и еще сквозь сон поняла, что беда здесь, рядом. Тихо спал такой шумный днем человек. Он был ее мужем, но был чужой. Она и раньше знала это, но скрывала даже от себя. И лицо ее лгало, притворяясь веселым, и глаза ее лгали, притворяясь внимательными, и губы лгали, притворяясь любящими. И все для того, чтобы не просыпаться одной. Чтобы заполнить вечера, праздники, чтобы не бояться осени. И он заполнял собой все, до отказа. Не осталось места друзьям, музыке, книгам, вязанью. Только он. Ей стало жалко своего времени. Куда оно подевалось-то, господи! Раньше, одна, она просыпалась со страхом — неужели навсегда одна? — и все-таки с надеждой. А теперь вот проснулась с чувством беды, и снова ужас — неужели это навсегда: вот это плечо рядом, чужое, неуютное, неужели навсегда? И теперь уже без всяких надежд.
Какие там надежды, скоро сорок. Ну, а вдруг, ну, а если? Чего не бывает? Вот позвонит сейчас этот кто-то, кого ждала все годы. Тихий, родной, нежный. Для кого-то же копила она в себе тепло, кому-то должна рассказать прочитанное, на кого-то вылить свою заботу, кто-то должен есть ее пироги. Человек, который тихо спит сейчас рядом, в этом не нуждается. Он и без того умен, никого не хочет слышать, никого в себя впускать, а пироги не ест, следит за весом.
Может быть, она сейчас снится кому-то, так ведь бывает. Сказать бы ему: неправда, я вам не снюсь, я живу не только в ваших снах.
Игорь Александрович проснулся от незнакомого женского голоса. И слова расслышал: неправда, я вам не снюсь.