Дорогой Владимир!
Большое спасибо Вам за хлопоты насчёт моих лекарств. Передайте, пожалуйста, мою благодарность Ружене Гребеничковой, это очень мило с её стороны, что она помогла Вам в этом деле. Что касается ноксирона, то он мне не нужен, спасибо. Это очень лёгкое снотворное, которое меня не берёт. Андаксин имеет то достоинство, что это не снотворное, а успокаивающее, седатив, а мне нужно именно это. Но Вы, пожалуйста, не беспокойтесь. Я его достану другим путём, может быть, мне его достанут знакомые венгерцы.
За статью Вы меня благодарите слишком рано. Я сказал, что попробую, а у такого старого обманщика, как я, от слова до дела – расстояние большое. Одним словом, если ничто, никакая помеха безусловного характера, а такие у меня обычно бывают, не вклинится, то я что-то Вам пришлю, сильно враждебное по отношению к модернизму.
Ваши вопросы я как-то пропустил мимо ушей, извините меня за это, хлопоты всякие, наверно, забили голову. О Кафке, который теперь занимает умы марксистов, я мало могу сказать. Я читал его, правда, не всё. Мне кажется, он производит сильное впечатление, и это впечатление нельзя целиком отнести за счёт гипнотического влияния болезненной натуры, которое часто играет роль в подобных случаях. На меня он произвёл впечатление художника, отметку же ему я ставить не могу; дело лучше разберётся со временем. Ясно, однако, что в литературе, даже в рамках деформации, обычной для модернизма, есть больше простора для реального содержания. Это потому, что фокус живописи давно позади, а литературная проза прожила[11] свой апогей совсем недавно, она – более позднее искусство. Вот почему я по внутреннему чувству, которое меня не обманывает, за Кафку и против Пикассо. Я имею в виду Пикассо после 1906 г., ещё больше – после Первой мировой войны и ещё больше – после его неоклассики середины двадцатых годов. Самое лучшее, что он мог бы сделать, самое умное и благородное – это согласиться с тем, что интервью, записанное Папини63, – или подлинное, или верное по духу. Живопись после 1906 г. всё более превращалась в магию, слишком связанную с рекламой и бизнесом.
Другое дело – Кафка. Я не говорю уже о тех обстоятельствах, которые сопровождали его творчество и появление его произведений в печати. Здесь нет игры и рекламы, мистификации и мистики. То, что обычно находят у Кафки – какие-то приметы будущих тоталитарных режимов, угаданные на основании мелких признаков, не кажется мне столь существенным. Если я не ошибаюсь, то в центре его мира стоит один действительно важный феномен – узость, малость всего человеческого, выступившая на поверхность в период превращения большинства людей в римских колонов64 и вольноотпущенников гигантской централизованной силы. Его человек, имеющий все признаки человека, – существо настолько измельчённое, стиснутое обстоятельствами, втянутое в конвейер жизни, несмотря на внешнюю респектабельность мелкого чиновника или пенсионера, что все человеческие отношения, которыми люди привыкли гордиться, которые они обычно идеализируют, имеют здесь слишком тесные границы. Всё становится до ужаса просто. Это как если вы провожаете близких, совершили весь ритуал, а поезд не идёт. Почему не идёт? Неважно – то ли путь закрыт, то ли электростанция не работает. Прошли уже все сроки, все слова сказаны, все возможности исчерпаны. Вы начинаете тихо ненавидеть виновников вашего ожидания, притворяетесь перед ними и перед самим собой, но в конце концов – есть же границы! В старой литературе прощание, даже трагическое, совершалось по всем правилам, благородно, идеальная оболочка человека была ещё сильна. А в мире Кафки всё слишком тесно, слишком прямо, примитивно, словом – в духе цивилизации двадцатого века, разделённой на миллиарды мелких её потребителей. И вот почему здесь открывается некоторая правда, недоступная литературным формам более раннего времени, хотя на этот счёт многое уже сказали и Монтень, и Ларошфуко, и Паскаль. Что касается литературной стороны дела, то повторяю, что Кафка кажется мне художником: он свои гофмановские фантазмы и аллегории излагает простым и ясным языком реальности. Схватить этот контраст и есть именно дело художника.
Как видите, я не против Кафки, я чувствую симпатию к нему, к его честности, даже, если угодно, к его «реализму». Но едва ли в этом роде возможна целая литература, она произвела бы тошнотворное впечатление уже у ближайших подражателей. Мы никогда не знаем, не можем знать заранее, каковы пути истинного искусства, знаем только, что всё ценное в нём идёт от реального содержания, а не от рефлектированной, отражённой в себе слишком условной формы. В качестве знамени Кафка не годится.