Выбрать главу

Когда совсем рассвело, промокшие и иззябшие до судорог искатели с барином во главе нашли-таки Марфину пещерку. К тому времени Марфа тоже озябла и потому проснулась. Сонно щуря маленькие глазки, сидела она в ромашковом венке у входа в своё убежище и собиралась с силами, чтобы встать и пойти домой. И тут перед нею вырос Василий: глаза горят, мокрые волосы сосульками, с усов капает, в руке потухший факел. Увидев жену, Василий несколько секунд растерянно похлопал глазами, потом широко перекрестился и сказавши «Слава Богу!», ухватил Марфу за руку и потащил через кусты напролом — домой. Марфа не сопротивлялась и не обижалась.

Сначала Василий решил учинить супруге домашний арест. Она сутки тихо проплакала в своей светелке — без обиды на мужа, а просто скучно было. На другой день Василию нужно было ехать в Олонец. Он представил себе, как жена будет плакать взаперти целую неделю, и пожалел её. Строго-настрого запретив ей уходить в лес надолго («А на ночь оставаться — о том, чтоб и не мечталось!»), он дал ей свободу. Тихая радостная улыбка вновь заиграла на лице Марфушеньки.

Но с утра, едва собралась она в лес, подвязалась платком, намотала онучи по-крестьянски, тут вдруг заявился в барскую избу отец Герасим. Широко улыбаясь, благословляя на ходу, протопал он прямо в горницу и потребовал чаю. Марфа кивнула бабе Ине и села напротив батюшки, раскрыв от внимания и глазки, и рот. Поп не спешил начинать разговор. С улыбкой осматривал он голые стены горницы, расправлял ладонями белую скатерть на столе, поймал муху в кулак, посмотрел на неё одним глазом и снова выпустил. Марфа тоже молчала. И лишь, когда ключница принесла чаю, он, прихлебывая и посмеиваясь, спросил:

— Значит, Марфа Феодоровна, келейку себе откопали? Пещерку, по примеру древних отцов?

— Да, — ответила Марфа, не очень вникая в смысл вопроса.

— Уединение любите, значит? — продолжал отец Герасим.

— Люблю, — согласилась Марфа, и подумала, что ведь и вправду любит.

— Это хорошо… — заключил поп, и не промолвил больше ни слова, пока не допил весь чай из чашки.

— А что, матушка-барыня, если не тайна, поделывать изволите в пещерке своей? Расскажите, не стесняйтесь отца своего духовного…

— Я… что… сплю… — испугалась Марфа. Она решила, что попа подослал муж. Верно, передумал и теперь через отца Герасима хочет передать ей свой запрет выходить из дому.

— А может быть, Богу там молитесь? — и отец Герасим искоса уставился на барыню. — Не приходит ли молитва на сердце, когда уединяться изволите?

— Молиться?.. Я… да… молюсь. Вот, когда есть-то захочется, так развяжешь узелок, — огурчики там, яички, рыбка… И помолишься. «Отче наш»… Да, я всегда молюсь…

— Понятно… — поп забарабанил пальцами по столу. — А что бы поглубже помолиться, — не было такого желания? Чтобы всей душой-то, а? Знаете, как Мария Египетская молилась? На воздух поднималась без крыльев — вот как молилась! Тоже в уединении жила. Уединение, оно для сердечной молитвы — первое условие. — Он выложил на стол из-под полы достанную огромную, тяжелую книгу и многозначительно потыкал пальцем в обложку.

— Я — нет… — опять испугалась Марфа. — Я на воздух — никогда!.. Я только «Отче наш» перед едой, и ещё однажды, вот, когда заблудилась-то… Так и вскрикнула вся: «Пресвятая Богородица, помоги!» А больше — нет!

— Ага… — задумался несколько разочарованный поп. — А я вам вот что скажу… Если душа ваша расположена к уединению, если она дышит им и живёт, то нужно её понемногу и к молитве приучать. Она — молитва-то — сама к вам на сердце ляжет. И будете вы, по примеру древних отцов — молитвенницей! Да… Понятно ли, что я говорю?

— Понятно, да! — поспешила заверить его Марфа. — Молиться побольше! Я буду.

Отец Герасим вдруг смутился, покраснел, встал и сказавши: «Ну, простите старика!..» — спрятал свой фолиант и направился к выходу. У двери оглянулся и, справившись со смущением, произнес:

— Я ж, как духовный отец, о душе вашей заботиться должен. А вы меня слушайте. Я дурного-то не скажу. Подумайте о моих словах, вспомните, когда в лес пойдёте.

С тем и ушёл, вздыхая.

Марфа проследила в окно, когда он скроется, а потом, быстрей-быстрей, сама бросилась на улицу. За домом столкнулась она с долговязым стариком, который когда-то указал ей дорогу в лес. Звали его, как она уже выяснила, Мийкулом, или попросту — Миколой.

— Барыня! Здравствуй! — Мийкул начал кланяться в пояс и едва не боднул Марфу в бок. — А я вот, рыбку ловлю! — и хвастливо тряхнул новой удочкой. — Поедешь со мной? Асту онгитома? Рыбки половим!

— Поехали! — решительно сказала Марфа и первая полезла в старикову лодочку.

Под нежный плеск весел начали они отдаляться от берега. Деревня, которая изнутри казалась целой вселенной, постепенно сужалась, сужалась, все глубже уходила в очертания побережья, становилась частью длинного берега, ярким пятнышком в сплошной полосе лесов. Марфа, сложив ручки, сидела на корме и смотрела на ослепительную воду, на ослепительное небо и удивлялась отчетливости звуков, доносящихся из деревни, с берега. Мийкул, положив весла, сосредоточенно удил. Рыжая бороденка его была до того вздернута кверху, что кончиком своим щекотала ему острый, книзу свесившийся нос. Рыбы шлепались на дно лодки весьма нередко — круглобокие, блестящие, словно сделанные из ослепительной стальной воды и солнца. Они бились и разевали рот, но Марфа, вообще-то не бесчувственная особа, рыб ничуть не жалела. Все происходило так, как должно. Такая судьба у этих рыб — быть пойманными, в том их счастье, в том их смысл, так что и жалеть нечего. Солнце лилось сверху и снизу — с неба и от воды, и в двух этих потоках слепящего огня Марфушенька совсем сомлела, и под равномерное покачивание лодки уже сама не понимала, где она — на воде или на небе. Ей казалось, что они с мужиком парят в небесах, что они плывут под водой, что весь мир — это легкий, струистый свет, что она сама в этом свете растворилась, — и оно так и должно, в этом счастье, в этом смысл её жизни… С краешку сознания её проплыл отец Герасим, погрозил ей пальцем и, сказавши: «Молиться надо!» — растворился. «Надо молиться», — согласилась она про себя и, произнеся: «Господи, Царю Небесный!..», — сбилась, потеряла мысль, захлебнулась небесами и водами, обступившими её со всех сторон.

Под вечер совсем осоловевшую на солнце Марфу вез старик Мийкул домой. Он был рад улову и после целого дня сосредоточенного молчания говорил без умолку, но только все по-карельски. Некоторые свои фразы он подкреплял русскими словами. Сперва после долгой непонятной речи он значительно взглянул на барыню и сказал, как отрубил: «…И померла!» Потом рассуждал ещё минут десять и завершил более жизнерадостно: «Много рыбы было!» Потом говорил что-то вроде веселое, но в заключение сказал: «Голодно совсем!» — и насупился. На берегу, уперев руки в бока, их ждала ключница баба Иня.

Она долго и едко переругивалась с Миколой по-карельски: старик как будто был настроен миролюбиво, предлагал взять всю наловленную рыбу, но ключница, брезгливо встряхнувшись, махала рукой и вновь трещала что-то, видно, очень обидное, потому что Мийкул в конце концов плюнул и, злобно ворча, потащился домой, оставив рыбу в лодке. Марфа же давно, не дожидаясь конца перебранки, выбралась из лодки и потихоньку побежала домой.

И на следующий день — опять в лес, и потом — опять, и снова, и снова, и когда Василий приехал, он, конечно, жену дома не обрёл, и стало ему так досадно: ведь он всех купцов по дороге замучил, выбирая подарки получше для Марфушеньки, а тут — все по-прежнему. Под вечер она, конечно, вернулась и очень обрадовалась мужу, и, кажется, даже подаркам обрадовалась, но Василий насупился, скрипнул зубами и с тех пор уже лицом не яснел. Махнул он рукой на жену, позволил её шататься по лесу, сколько вздумается, спать в пещерке, возвращаться чуть ли не к утру с венком на голове, с хмельными нездешними глазами, пахнущей брусникой и грибами, усталой…

Так прошёл август, начался сентябрь. Сперва Марфа этого и не заметила, — что уходит лето, что надломилось что-то в щедром солнечном свете, что лес задрожал, прислушиваясь к дальним шагам зимы… Сначала она ничего этого не заметила. А потом, крепко промокнув в холодном сентябрьском ливне, вдруг увидела, что пообносился летний лес, чего-то не хватает, что-то ушло. Иссякла летняя ласка, и теперь ходить по лесу — только себя мучить: как посмотришь на поредевший березняк, на почерневшие елки, так нестерпимо становится в груди, словно кто-то самую душу высасывает у тебя из сердца.