Очень тяжко, скажу я тебе, быть таким вот "гадким утенком", особенно на улице. Да и в течение всего периода школьного симферопольского обучения я был самым маленьким по росту в классе, и это тоже меня сильно угнетало, тем более что мать исхлопотала для меня исключительное "благо" — полнейший запрет на уроки физкультуры, и полнейшее же освобождение от переводных экзаменов (а они существовали тогда, начиная с пятого класса).
Униженное положение в школе и на улице и послужило причиной углубления меня в другие, менее враждебные миры — в мир замечательной живой Природы, окружавшей меня в сказочно-зеленом, наполненном разнообразнейшей живностью Дворе, а потом и за городом, в мир старинных дворянских вещей и книг, окруживший меня в Доме, и в другие, тайные, только одному мне ведомые миры — о некоторых я написал в предыдущих к тебе письмах, рассказах и книгах, которые удалось издать, — в картинах, этюдах и рисунках. А тогда меня, в детстве, попросту говоря, большинство окружающих не понимало… Например, на свои зоологические экскурсии за город я отправлялся, как правило, один: "перепробовал" брать в компаньоны сверстников — друзей по улице, одноклассников. Увы, мои "козявки" их не интересовали, а то и порождали новые для меня прозвища и клички.
А вообще друзья по улице у меня были. Простецкий непритязательный Колька Домиониди, с которым весело было "побеситься" или полазать по скалам; серьезный, начитанный, более "романтичный" Женька Усатов — из того же 18-го двора (через двор от нашего), что и Колька — он брал у нас читать Купера, Буссенара, Лондона, и любивший, чтобы его звали "Джек" (его мать, со странным именем "тетя Витя" застукала как-то нас за рисованием непристойностей — ох и скандалу же было!). Хороший хлопец Вовка Гавриленко обитал рядом через стенку в 12-м дворе (это с его старшим братом Данилой водил дружбу наш Толя) и тоже дружил со мною до самых до тех пор, пока вдруг ни с того, ни с сего (а причина была, о ней чуть ниже) он стал меня дразнить обиднейшей кличкой, им же придуманной, что было чрезвычайно метко — ввиду моей исключительной болезненной худобы: "Шкильда-Макаронэ"; меткое прозвище тут же единогласно было принято пацанвою — а мне хоть снова со скалы бросайся…
Что стало с моими приятелями-соседями? Колька, как я тебе уже писал, кончил плохо — спился и умер; Джек еще до нашего отъезда из Крыма переселился с родителями на Сахалин, и след его я вскоре потерял; с Вовкой мы помирились лет через сорок, и лазя по вершинам Демерджи и Чатырдага, когда я приезжал на родину в отпуск, с улыбкой вспоминали наше, в общем-то, интересное детство, вплоть до "Шкильды-Макаронэ"; Вовка, тоже, как и я, не получивший высшего образования, все же выбился в инженеры, обзавелся двумя сыновьями и множеством внуков; увы, 7 сентября 1993 года Володи не стало: инфаркт… О моих поездках в Крым из Сибири — в семидесятые-восьмидесятые годы — придется рассказать, если успею, в другой своей книге — до того они были насыщенными и захватывающе-интересными.
А в этом коротеньком письме я хотел бы тебе, да и всем читателям, напомнить: воспитывайте своих детей здоровыми, а если и есть какая-то хворь, не концентрируйте на ней внимание ребенка. Иначе он рискует вырасти ущербным не только физически, но и морально, или, как у нас в Симферополе тогда говорили, "попасть к Балобану" (крымский доктор Балобан — тогдашнее виднейшее психиатрическое светило юга России). Еще "варианты" (знаю по себе и другим) — такое воспитание может сделать из человека или хронического нелюдима, или невероятного эгоиста, или черного завистника, видящего повсюду только врагов, или профессионального жалобщика.
Лучше всего, когда ребенка дома окружает благожелательная обстановка, без эксцессов и скандалов. Мой отец, к счастью, не пил, но и то домашние скандалы-катаклизмы изранили мою душу на всю жизнь. Некоторые стрессы, конечно, нужны "для закалки" ребенка, но не такие, когда мать вынимают из самодельной петли (об этом после), а любимый родной брат, живший в семье на правах ничтожнейшего пасынка, бежит навсегда из дому куда глаза глядят.
Любой свой шаг родители должны примерять к своим детям, и чем серьезней шаг — тем внимательней эта примерка. Нельзя показывать себя перед своим чадом эгоистом, сумасбродом, авантюристом, гением, (а вдруг ты не гений, что скорее всего?), или, наоборот, морально убитым человеком. Ибо дети наши — это ведь мы в следующей, очередной ипостаси. Так уж устроен животный мир, к которому относимся и мы, разумно-двуногие. Хотя не весь: ты не раз видел в мой микроскоп, как размножаются инфузории: справедливо разделяются в аккурат на две половиночки, которые поплыли себе в разные стороны; разве скажешь теперь о них, что это чьи-то дети? Это нечто большее — микроскопическое воплощение Бессмертия, с сохранением не только вечно молодого и здорового физического тела, но и всех инстинктов, а если бы таковой у них был — и разума. А стало быть и памяти, и знаний, и интеллекта.
Но не зря, наверное, Природа не повела по этому пути свои разумные создания: тогда Мир давно бы уже заполонило стойкое наследственное Зло и Мерзость, и человечество самоистребилось бы и духовно, и физически.
А так пока еще "тянет", и все еще подает кой-какие надежды…
Не забывай, дорогой внук, своего деда и его советов. А за "заумно-назидательное" письмо это — прости. Следующее письмо будет, как и предыдущее, "документальным этюдом" с фактической, хоть и давней, натуры.
Бывай же здоров!
Письмо пятнадцатое:
ХРАМЫ
В Симферополе было несколько церквей. Колокольных звонов не припомню: наверное, тогда они уже были запрещены, уступив место многочисленным фабричным гудкам: утром, в обед и вечером басовито, хрипло и пискляво гудело в разных концах города — это был приказ выйти на работу тем, у кого не было часов или у кого плохая память (а за опоздание, как известно, под суд: опоздал — значит ты враг народа, подорвавший мощь державы).
И еще мощно гудело в дни годовщин смерти Ленина — 21 января, когда включали, кроме фабричных, еще и прерывистые паровозные гудки, и получалась адская, тревожная какофония; хорошо, что она длилась всего несколько минут и исполняли ее единожды в год. А мы, школьники, в душе радовались: после траурного утренника нас отпускали по домам. А на тех утренниках мы со скорбными физиономиями декламировали "В колонном зале положили Его на пять ночей и дней", "А в сердце Партии — зияющий провал" и прочую заупокойность. Домовладельцу же, не прикрепившему к этому дню красный флаг с черной каймой у своих ворот, было не сдобровать: крупный штраф или опять же — "враг народа"…
А церкви очень украшали город. Массивные луковицы их куполов гармонично и плавно переходили в остряк, увенчанный шаром с красивым золотистым крестом, смотревшим в зенит. Внутри церкви (которая уцелела и стоит на кладбище) я был тогда один-единственный раз, и то когда еще не умел ходить. На руках меня держала Няня, вокруг было темно, страшновато, горели свечи, и все вокруг золотисто от них мерцало; звучала то ли музыка, то ли хор, и какой-то бородатый в золоте дед совал мне в рот ложечку с чем-то; подумав, что это, наверное, ненавистный мне рыбий жир, я заревел, замотал головой, но Няня, наверное, меня убедила, и я лизнул, а потом проглотил пол-ложечки какой-то сладкой жидкости.
Помню еще, как взрывали один из храмов в городе. Момент взрыва мы знали заранее, наверное, о том было всем-всем оповещено, и мы, пацаны, залезли для наблюдений на крышу сарая. Сначала из окон храма толчком вырвался дым; массивное здание начало медленно оседать, становясь шире и ниже; большое облако дыма или пыли, как распухающий шар, скрыло в последние секунды всю эту картину, а когда оно стало прозрачным (лишь в эту секунду до нас долетел громоподобный гул), никакого храма там уже не было.