Выбрать главу

II.В их домике всегда царила простая, полудеревенская, но какая-то светлая и тёплая чистота — совершеннейший контраст нашему прокопчённому жилищу-мастерской. Костина мать, в отличие от моей, была малограмотной, очень набожной, немногословной, и покормить голодного считала своим христианским долгом, а мне было чертовски неудобно почти ежедневно уписывать у Бугаевых её замечательные пирожки; но отсиживаться в углу, пока её Костя ест, она мне никак не давала; звали её Пелагеей Степановной. Несмотря на глубокую религиозность, в доме том не было ни одной иконы, потому как Костина мать была баптистской веры, а баптисты не признавали ни церквей, ни икон, и, если собирались, то где-то у кого-то дома, весьма скрыто и тайно, иначе было бы несдобровать всему семейству Бугаевых, включая школьника-комсомольца Костю, ибо сказанный баптизм преследовался много более сурово, нежели чем православие. Отец их, Константин Герасимович, работал, после фронтового ранения, ревизором в райпотребсоюзе; он был неверующим, курил; однако семья их была дружной и работящей. Двое из старших братьев Кости уже успели погибнуть на фронте в сорок первом, один — «под снегом холодной России», другой — в том же самом моём родном Чёрном море, в коем через год погибнет и мой единственный брат Толя. Фотопортрет Костиного брата поэтического красавца Николая висел у них в доме на видном и печальном месте; у него осталась вдовствующая невеста, Мария Брюховецкая, работавшая сначала где-то в райкоме, а затем, в Исилькульской типографии, где все дышали свинцовыми парами, от коих она была худа, болезненна и превесьма сильно хворала лёгкими.

III.О другой Костиной родне будет сказано в нужном месте, а здесь скажу, что Маша была человеком высокого интеллекта, исключительной мягкости и душевности, и, хотя она святейше верила не в бога, а в Сталина, была как бы земная святая, каковых и тогда-то в обществе было негусто, а теперь уж и нет вовсе. Из долгих с нею высоких и душевных разговоров (это уже будет после школы; Костя уедет во Владивосток учиться дальше) я мало что запомнил, разве что каламбурную её шутку по поводу некоего увечья, полученного ею в московском вузе, когда во время демонстрации какого-то опыта, она, бедняжка, изрядно пострадала: «Лопа колбнула и кусочек глаза попал в стекло», и, увы, этот глаз перестал видеть. Она нередко читала, мне чьи-то стихи из книг, что у неё были, или просила меня прочесть что-то вслух, или про себя. Это были произведения, явно переведённые с каких-то языков на русский, наполненные какой-то странною тоской и изяществом, трудно пересказуемыми. В этих же книгах были и другие, понятные мне стихи, но я читал их не вслух, а тихонько, про-себя — о неких натуралистических ужасах, описанных с подробностями, но весьма талантливо. Например, было стихотворение о том, как моряки, от безделья и зла, ловят огромных вольных птиц альбатросов, каковые не могут уже взлететь с палубы из-за своих чересчур длинных крыльев, а жестокие мерзавцы и садисты мучают этих небожителей, теперь их пленников, заставляют дышать их своим вонючим табачным дымом, вдуваемым в клюв, и гордые птицы гибнут в невероятных мучениях. Или: «Безглавый женский труп струит на одеяло багровую живую кровь, и белая постель её уже впитала…» Или вдруг увиденную поэтом виселицу с трупом, с жадностью пожираемым вороньём, так что «кишки прорвались вон и вытекли на бёдра». Или, как автор, уменьшившись многократно и попав на тело некоей женщины-гиганта, наслаждается тенью у подножия её сверхогромных грудей, и любит «проползать по уклону её исполинских колен». Или стихотворение, в коем с большим искусным смаком описана падаль, дохлая лошадь, которая «бесстыдно, брюхом вверх, лежала у дороги, зловонный выделяя гной», и шевелилась от превеликого множества червей, каковые, в конце стихотворения, должны впоследствии неизбежно съесть и прелестную спутницу автора, когда она тоже умрет, и пожирать её будут не просто по-червячьи, а этак со смаком, «целуя». Меня, который был хорошо знаком с подобными объектами как натуралист, собиравший именно на падали насекомых, порой наикрасивейших, отнюдь не тошнило от этих стихов; наоборот, я сразу уловил в них некую своеобразную красоту, как бы эстетику смерти и её смердящих предметов. Судить обо всём этом я сейчас не могу, ибо книги мне те больше не попадались, авторов тех стихов я не помню; а если попадутся тебе, дорогой мой внук — поизучай их повнимательней: быть может, «что-то» в них есть кроме червей, падали, могил, гробов и мучимых людьми прекрасных птиц? Прости, что меня занесло далеко от предмета рассказа! От типографской туберкулёзной чахотки Маша Брюховецкая медленного неуклонно угасала, приняв смерть, ещё совсем молоденькой, тихо и безропотно, и случится это уже в сорок пятом году.

IV.У Бугаевых была корова, огород и славный пёс Дружок, каковой был хотя и цепным, однако по отношению ко мне оправдывал своё имя: когда я отворял засов их калитки, перекинув руку по ту её сторону, во двор, Дружок кидался было к калитке с лаем, лязгая своею цепью и устрашающе скрежеща верхним её кольцом на проволоке, пересекавшей двор, но тут же, узнав меня, смолкал, виновато вилял хвостом, а я трепал мохнатую его шерсть на загривке; кроме хозяев и меня, никого из посторонних во двор он не пропускал; удивительно то, что тот цепной, но милый пёс, может даже не вспоминаемый хозяином, до сих пор иногда видится мне во сне. Костя был, в отличие от меня, хорошо развит физически, колол дрова, возил во двор тяжелые баки с водой — летом не тележке, зимой на санях, чистил коровий хлев, и ещё успевал набегаться на лыжах, чему я искренно завидовал; дело ещё и в том, что он был коренным сибиряком, родившимся недалеко от этого Исилькуля, только в другом районе, о каковых местах надеюсь рассказать в своё время. Ну а в классе он был у нас не только самым начитанным и развитым даже среди отличников, но и самым красивым — правильные черты лица, голубые большие глаза, тёмно-русые волосы крутыми тугими волнами; сказанные свои превосходные качества он и сам высоко ценил, подражая неким литературным героям, отчего носил горделивую кличку «Печорин», в отличие от моего, несколько дурашливого прозвища «профессор Дроссельфорд». Все как одна наши девчонки были от Кости без ума, ибо такого красавца, энциклопедического умницу и гордеца было не сыскать во всей нашей школе. У Кости был серьёзный романишко и со сказанной где-то выше моей кузиной Раей Гребенниковой, тоже нашей одноклассницей-отличницей, каковая была тогда весьма недурна собой; в то время как мы, старшеклассники, открыто посмеивались друг над другом по поводу амурства каждого из нас, каковые амурства были упомянуты в некоей пародийной поэмке наподобие некрасовских «В каком году — рассчитывай», помещённой в рукописном журнале «Зеркало дней», о коем было выше, — про взаимолюбовь Раисы и Кости мы боялись упомянуть даже намёком, потому как Костя Бугаев в классе считался чуть ли не божественным существом, не подлежащим не только насмешкам, но и мальчишечьей дружеской шутке. Я же в эти их амурные дела не лез просто из уважения к другу, хотя поначалу догадывался о таковых, а потом и поневоле знал многое, в частности то, что сей мой красавец Печорин и Дон Жуан однажды увлёк свою возлюбленную в очень уютный и романтичный уголок, ранее оформленный нами под корабельную рубку, которая размещалась у них на чердаке, и там, в этой рубке, они занимались утехами, каковая близость была для Раисы первою; ну да эти плотские делишки вполне природны, да и, в общем, не моё это дело; лучше вспомнить корабельную нашу рубку.