Так вот, в рассказе Маканина главный герой, Ключарев, все время преуспевает, а другой герой, Алимушкин, будто связанный с ним
пуповиной, наоборот, по некоему мистическому закону загибается. И вдруг Ключарев замечает, что каждая ступенька наверх, которую эн одолевает, связана с неуклонным движением вниз Алимушкина, и ничего не может с этим поделать, это уже неумолимый рок, неумолимый.
Здесь как бы нравственный смысл фразы «на чужом несчастье свое счастье не построишь» опрокидывается, становится голым смыслом жизни: «на чужом несчастье и только на нем можно построить свое счастье». Здесь нравственная констатация, холодная, как закон природы.
Так вот теперь эта прямо пропорциональная зависимость счастья одного человека от несчастья другого, мне кажется, превратилась в геометрическую. То есть пуповина превратилась в бикфордов шнур: если тебе хорошо, то на другом конце — уже плохо, но не одному, а где-то что-то взрывается, где-то на Памире падает лавина на альпинистов, которая никогда не падала, где-то в Оше убивают женщин и беззащитных детей, где-то начинается война между Ираком и Кувейтом, которая по предсказанию Нострадамуса может стать последней войной в истории человечества (после нее ничего на Земле не останется).
И я лежу на пляже и вроде должна быть счастливой, но не могу, знаете. Несколько лет назад на пляже вот так же, только на море, в Крыму, лежала я очень счастливая: в кои веки выбралась на море! Приехала обратно — мне говорят: бабушка умерла. В тот день, когда я балдела, кайфовала, была счастлива — и никакого предчувствия! — в этот именно день умерла моя Любимая ленинградская бабушка.
А еще раньше, в детстве, в десять лёт, так же была на пляже — пришла домой, мамы нет — где мама? — улетела! — куда? — твой дедушка умер, хоронить.
К чему это я говорю? А к тому, что если бы не была так счастлива, может быть, они бы не умерли — ну, хотя бы в тот день. То есть, захватив все жизненное счастье для себя — я оставила им только муку и боль, от которой они умерли, понимаете?
Может быть, мне надо было мучиться вместе с ними, чтобы часть муки и часть боли перешла в меня — а та, оставшаяся часть не была бы для них смертельной. Кто знает?
И вот я лежу на пляже, а сама и не должна там лежать. Может быть, я не есть просто отдельный человек — Света Василенко — и не имею права быть счастливой, а должна в себе нести боль и муку, чтобы снять ее с остальных (помня о геометрической прогрессии). Может, меня бог создал именно для этого — мы же ничего про себя не знаем.
И вот я лежу на пляже (в конце концов вы, наверное, поняли, что это метафора) — а меня трясет неизвестно от чего, меня крутит и выворачивает. И ночью и днем. Как крутит ноги у тех, у кого ревматизм, — перед дождем и непогодой. Я мучаюсь — но не на заданную тему, не логически — а неизвестно, повторяю, отчего. Такой ревматизм души, когда ноет каждая косточка — перед дождем? кровавым, который уже идет на юге? Не знаю. Я боюсь быть счастливой. Слишком это страшно. Хотя раньше я больше всего любила фразу Моцарта — он однажды сказал своей сестре: «Я умру! Я не выдержу такого счастья!» Когда-то я в этой фразе узнала себя — так много было во мне этого счастья, беспричинного опять же.
Сегодняшнее время, переживаемое душой, как трагедия, наверно, может передать только кино, и только Александр Сокуров — как в «Днях затмения» мы, его ровесники, точно узнавали звук, запах, цвет, вязкость, тягучесть того времени, которое назвали застойным, но которое было еще и временем нашей юности.
Существует страшное несоответствие еще между… ну, вот, например, моим внешним сегодняшним благополучием литератора: я написала повесть «Тополь — сын тополя», одновременно пишу два рассказа: «Юдифь» (мне в нем важно понять природу антисемитизма и хочется начать не с кого-то, а с себя) и рассказ «Фламинго» (он о любви, о ней, проклятой). Обо мне пишет критика, меня ждут в редакциях. Мы с Олегом Файнштейном составили сборник «Молодого апреля» — прозу молодых писателей, тяготеющих к движению «Апрель», потом собрала вместе с Зоей Богуславской, Лерой Нарбиковой и Ларисой Ванеевой сборник женской прозы, поэзии и драматургии под названием «Новые амазонки», собрала две свои книги (причем одна из них лежала в «Молодой гвардии» шесть лет), они прошли в производство (тьфу-тьфу-тьфу — чтобы не сглазить), все у меня внешне хорошо — мне нравится ходить в редакции и издательства и работать — впервые за многие годы договариваться с художниками, спорить с корректорами. Но… Внутренне… Меня волнует: то ли я пишу? Ведь я никогда не думала, что мои ровесники, мои современники, мои соотечественники могут убивать. Не на войне — а в мирное время. Не поодиночке — а толпой. Не просто убивать — а зверски убивать. Не защищаясь — а нападая на беззащитных женщин и детей. Раньше казалось — вот фашисты убивали, но то ж нелюди — фашисты! Потом узнали — и наши убивали, в тридцатых — но опять же — сталинисты, это не люди, наверное, это что-то другое. И давно опять же. Теперь дожили — не фашисты, не сталинисты убивают, а почти ровесники — с которыми за партами сидели, читали одни книги, один телевизор смотрели — понятные такие. От того меня лихорадит, от того меня крутит, от того выворачивает — я понять хочу! В душе я все время думаю об этом, у меня в душе постоянно идет резня, я как писатель ни о чем другом больше не могу думать! И только чувство, что все вот это внешнее благополучие — мираж, не настоящее и надо все дела быстрее доделать и приготовиться к чему-то главному и важному. К какой-то иной жизни (вот с этими убиенными и убийцами в душе).