Выбрать главу

— А повесть «Тополь — сын ополя» — она об этом?

— О ней еще рано говорить, она еще не отлежалась. И она не об этом, она о другом. Это, если хотите, о любви к рабству, о любви к глупости, если это рабство и эта глупость родные, кровные. Это о моем родном городе Капустин Яр. До недавнего времени это был секретнейший город, о нем нельзя было говорить и писать (хотя И. Грекова все-таки написала о нем в романе «На испытаниях» еще в шестидесятых годах). Окружен он был колючей проволокой, въезд по пропускам. Город ракетчиков, город военных. В нем я родилась, ходила в ясли, детский сад, школу и уехала оттуда только в семнадцать лет, но часто приезжаю туда. Недавно мы с Александром Кабаковым, автором «Невозвращенца», выяснили, что мы — земляки. Что он жил в Капустином Яре и заканчивал школу тогда, когда я ходила в ясли. Он жил у площади, за штабом. Там же, у площади за штабом, находились и мои ясли. В детстве я была очень хорошенькой, и думаю, что и юный Саша Кабаков был недурен собой, и я думаю, что когда он бежал через площадь в школу, а меня везли в коляске через ту площадь в ясли, то наши взгляды — взгляды будущих писателей — встречались прямо у парадного подъезда военного штаба. Вообще нашему городу всего 40 лет.*Гак что, я думаю, неплохо для одного такого молодого города взрастить двух писателей, читающих свои повести по «Свободе». Так вот, Кабаков жил в городе тогда, когда на площади стоял Сталин, город в шестидесятом году жил еще полностью по законам сталинизма, а значит — по законам военной диктатуры. Я думаю, этот образ — образ того нашего Кап-Яра — преследует Александра Кабакова, образ военной диктатуры. «Невозвращенец» ведь об этом.

Я жила в городе уже в хрущевское время. А время там очень быстро меняет свой цвет. В сорок — сорок пять лет военные уходят на пенсию, и город обновляется полностью: приходят с воли новые люди, приносят те политические взгляды, которые господствуют в их юности — и на двадцать лет устанавливается: сталинизм, хрущевизм, брежневизм и т. д. В нашем городе политическое время существует почти в чистом виде. Эксперимент — коммунизм — в нашем городе получился, с поправкой — военный коммунизм: все всегда было в магазинах, офицеры получали приличную зарплату, соответствующую их званию (от каждого по способностям, каждому по труду), нам дали прекрасное образование: в школах преподавали педагоги с университетским образованием — жены офицеров, да и сами офицеры — ракетчики, как ни крути, — были интеллигенцией, технической, но интеллигенцией… В общем, коммунизм, но только до проволоки, до колючей, — а дальше, сразу за проволокой, начиналась — жизнь: разбитые дороги, нищее село, бывшее раньше, до революции, второй столицей губернии — после Астрахани.

Мое детство, повторяю, совпало с хрущевским временем. То есть: космос и коммунизм. А также — Новочеркасск и Карибский кризис. Мне было шесть лет, но я очень хорошо помню и то и другое. Меня провозили через Новочеркасск к родственникам, и я запомнила смятение улиц города, как потом мне рассказывали, уже расстрелянных. Потом шепотом все годы рассказывали об этом вновь и вновь. Я помню Карибский кризис: отец не ночевал дома, все время был на площадке. Оказывается, — я совсем недавно об этом узнала — он мог быть тем человеком, который нажал бы на кнопку, и мир разлетелся бы к чертям собачьим. Я спросила его, уже сейчас, года два назад: «А что вы делали, что думали — сидя вот там, перед этими кнопками — перед концом света?» Он подумал немного и сказал: «Мы играли в преферанс». Я ожидала чего-то невероятного, какого-то откровения от человека, который мог уничтожить мир. Оказалось так буднично. Потом я поняла, что да, именно так и должно было быть: перед тем как пустить пулю в лоб — играют в преферанс. Здесь Куприн и Чехов чувствуются. Это наш, русский конец света, наш апокалипсис, советский.