Выбрать главу

Возможно, и Гоголь — кто теперь скажет? — ощущал нечто сродни этому чувству, сжигая финал своей поэмы. Клянусь, я испытываю порой подобные же позывы, но что-то сдерживает меня. Скорее всего, мне вульгарно жалко своего затраченного труда, а значит, жалко себя, и мне немного стыдно за подобную слабость.

Кстати, если не ошибаюсь, братья Гонкуры также признавались, что «почти физически» ненавидели свои произведения в течение какого-то срока после их создания. Правда, они не мотивировали истоков своей ненависти. Интересно, испытывает ли роженица подобные чувства, хотя бы в амбивалентной форме (я читал у зоологов, что детенышей некоторых животных и рыб, например мальков аквариумных гуппи, забирают от матери сразу после родов, дабы она не пожрала их). Эпигоны г-на Фрейда наверняка что-то думают по этому поводу. Существует, однако, и несколько иной, отличный от психоаналитического, подход к анализу возникающей в подобных случаях ненависти.

Вторя гностикам, Дэвид Юм пишет, что мир — это всего лишь неудачный набросок (то есть невоплощенный замысел!) какого-то ребячливого бога, примитивный эскиз, брошенный им на полпути. Это место из Юма любит цитировать Борхес, и действительно, подобное обобщение совсем в его духе. Кстати, устами одного из героев, писателя по профессии, Борхес также высказывается о замысле и воплощении, правда иронично: себя мы обычно судим по замыслам, других — по реализации.

Но вернемся к Юму, как к отправной точке. А что если мир, мир, сотворенный из хаоса, есть сам бесконечномерный и подвижный хаос, попросту застывший в неловкой позе трехмерности? Тогда становится ясным, почему столь плоска и неудачна эта его отлитая форма, эта его скристаллизованная и убогая в своей завершенности модель.

Леонардо да Винчи, как пишет Фрейд, Леонардо-исследователь, так страдал от невозможности передать на холсте видимое им совершенство (отсюда его медлительность в работе, отсюда множество его незавершенных эскизов), что в конце концов, спасаясь бегством от этого чувства, целиком посвятил себя наукам естественным, изучающим «правильные законы».

И еще один пример, еще одна ассоциация на тему замысла и реализации формы. Великий плакальщик Хайям начертал такие строки, обращенные к Аллаху: «Ты плохо их слепил? Но кто ж тому виною? А если хорошо, ломаешь их зачем?» Горький упрек. Но он легко снимается, если, презрев кощунственность, допустить даже для Бога невозможность выполнения в полной мере своего, естественно, совершенного замысла. Быть может, податливая глина оказалась слишком ненадежным материалом, быть может, выбор ее оказался неверен.

А что если таков закон? Какой-то жестокий императив, из которого, очевидно, и проистекает ненависть творца к своим творениям. Будь то Бог, «ломающий людей», или Крон, пожирающий своих приносимых Реей новорожденных младенцев, как символ всепоглощающего времени вообще, или времени, страдающего все тем же парадоксальным комплексом ненависти и потому уничтожающего все свои творения, или Гонкуры, ненавидящие по завершении свои произведения, или жгущий остатки «Мертвых душ», в чьем названии сиюмоментно мне грезится не общепринятый, а узко контекстуальный символ мертворожденного, а вернее умершего для автора в процессе своего рождения проbзведения, шизотимичный Гоголь, и много, много других, включая сюда и Данилу-мастера из сказки Бажова, вдребезги разбивающего чашу (без явных на то причин, ведь она — шедевр в чужих глазах!) с криком (или шепотом): «Не то, не то…», — слова, знакомые любому Мастеру.

Итак, везде в перечисленных (и в массе передуманных за время их написания) случаях мне чудится одна и та же причина. Один и тот же закон вражды замысла и реализованной формы. Вероятно, я открываю велосипед, кропая эти строки. Но я никак не могу — о, безграничность авторских притязаний! — смириться с тем, что бурлящее во мне от единственно возникшего образа или группы образов чувство непременно неодназначно (или совсем не так!) выльется на бумагу (быть может, долгие занятия математикой, чей искусственный язык гораздо беднее и уже естественного и допускает значительно меньшее количество толкований и трактовок (вспомним Гете[109]), внушило мне ощущение однозначности в реализации плана).