Это относится, например, к обычаю соотносить литературное произведение с неким именем собственным и рассматривать его как продукт творческого гения отдельной личности — автора. Однако практика эта применима не ко всем текстам и не ко всем эпохам. Одна из глав этой книги посвящена анализу механизмов, способствовавших становлению современной «авторской функции», как ее определяет Фуко. В ней обозначены основные моменты, связанные с выработкой этого понятия: в XVIII веке возникает тесная взаимосвязь между утверждением литературной собственности, теорией естественного права и эстетикой оригинальности; в эпоху Реформации благодаря государственной и религиозной цензуре складывается «уголовная апроприация» дискурсов; в XIV-XV веках, эпоху рукописной книги, некоторые современные авторы наделяются атрибутами, которые прежде были принадлежностью одних только Отцов Церкви и античных auctores.
Таким образом, возможность понимания текстов зависит от категорий, которыми обозначаются дискурсы и их принадлежность. Она зависит также от форм, в которых происходит распространение дискурсов. Формы эти можно выделять на разных уровнях. В самом крупном масштабе (как в первой главе нашей книги) речь идет о главных изменениях, которые происходили в способах обозначения, архивирования и передачи письменных текстов, — иначе говоря, о великих революциях в области письменной культуры, свершавшихся в пределах очень длительной временной протяженности. Революция середины XV века была вызвана изобретением нового способа воспроизводить тексты и изготавливать книги; революции Средних веков, а затем второй половины XVIII века глубоко изменили читательские практики; революция, происходившая во II—IV веках н. э., была переворотом в самой форме книги: на место свитка пришел кодекс. Наша попытка описать эти изменения опирается на опыт великих предшественников. Вико, Мальзерб, Кондорсе так или иначе связывали с рождением алфавитного письма, а позднее — с изобретением книгопечатания все глубокие перемены в условиях хранения и передачи знания, а также в способах отправления и критики власти. Поэтому их имена открывают эту книгу.
Связь между варьирующейся формой текстов и их возможным значением можно изучать и в более мелком масштабе. Либо сопоставляя различные модальности циркуляции одного и того же произведения в один и тот же отрезок времени — например, пьесы XVII века, сыгранной при дворе, поставленной на сцене городского театра и прочитанной в печатном виде. Либо прослеживая смену издательских форм данного текста или корпуса текстов в рамках более длительного периода: например, в «ярмарочных» изданиях, рассчитанных на широкого читателя, многочисленным покупателям из простонародья предлагаются тексты, которые в своей первоначальной издательской форме могли обращаться лишь в узком мирке состоятельных и просвещенных людей.
Исходя из размышлений и разборов, собранных в этой книге, мы бы хотели наметить три круга проблем более общего плана. Прежде всего, следует пересмотреть ряд привычных категорий, которые в большом ходу у историков — и не только у них. Наш метод исследования, основанный на понятии «апроприации», призван показать ограниченность двух полярных, но равно доминирующих подходов: в рамках первого произведения культуры определяются по социальной принадлежности их публики; в рамках второго их значение выводится только из функционирования языка. Эта оппозиция между социологизмом и формализмом, между социальной историей и структуральной критикой, в конечном счете успокоительная для обеих противоборствующих сторон, сегодня утратила свою актуальность. В последней главе этой книги мы подвергаем критике понятие «народной культуры»: история издательских стратегий и читательских практик свидетельствует о том, что основной упор должен быть перенесен на выявление социальных различий в противоположных по назначению текстах и на изучение тех множественных и подвижных смыслов, какими наделяют эти тексты их читатели (или зрители).
Необходимо, однако, оговорить два существенных момента. Во-первых, не стоит делать поспешных и однозначных выводов о социальной принадлежности той или иной культурной практики. Если «народные» читатели и читательницы в социально-историческом смысле, безусловно, существуют, то существование некоего специфически «народного» чтения представляется далеко не столь очевидным. Культурные модели, наряду с предметами или текстами, могут принадлежать всем независимо от сословных различий и использоваться по-разному. Во-вторых, нужно избегать слишком жесткого противопоставления властных стратегий, с одной стороны, и тактик апроприации — единственно доступных тем, кто якобы может лишь находить новые применения навязываемым сверху объектам и текстам, — с другой. Конечно, чтение служит образцовым примером подобного разделения, поскольку читатель создает некий смысл, отталкиваясь от текста или книги, произведенных другими. Но эта дихотомия применима не ко всем «народным» практикам. Обычные, повседневные письменные тексты хотя и используют заданные наперед модели, коды и формы, тем не менее создают собственные, достаточно жесткие и устойчивые правила. Даже в самых скромных и вторичных своих формах тексты эти обладают всеми отличительными признаками стратегий.