Эти послеполуденные визиты к старшему товарищу стали происходить всё чаще и чаще. Я стремительно совершенствовался в немецком языке, начал читать по-итальянски. Приносил и домой, в свою бедную квартиру, эти красиво переплетённые книги на иностранных языках. Я начал отставать в изучении школьных предметов. Всё, что я читал, выглядело для меня как святая истина и высокая обязанность для меня лично, от которой я не могу освободиться, если не хочу потерять репутацию в своих глазах и всякую веру в себя. Я знал только одно: всё это нужно читать, и нужно писать такие же или подобные вещи. Ни о чём другом в жизни я не помышлял.
Один день я особенно хорошо помню. Был май. Макс готовился к выпускным экзаменам, но без волнения и заметных усилий. Он отвёл меня к небольшому отдельно стоящему шкафу, на котором золотыми буквами было написано: Helios Klassiker-Ausgabe{6}. И я помню, как он сказал мне, что шкаф был куплен вместе с книгами. Для меня даже сам шкаф выглядел как святыня, а его древесина была словно пронизана светом. Макс вытащил томик Гёте и стал читать мне «Прометея».
Он начал с каким-то новым, ранее неизвестным мне голосом, и сразу было видно, что прежде он читал это стихотворение множество раз:
Закрой, Зевс, небеса свои
Завесой туч!
И, как мальчишка,
Сбивающий репейника головки,
Круши дубы, вершины гор!
Мою ты землю
Сгубить не можешь,
И дом, который я себе построил,
И мой очаг,
И мой огонь,
В тебе родящий зависть!
Наконец, он сдержанно, но сильно ударил кулаком о подлокотник кресла, в котором сидел; его волосы растрепались с обеих сторон лица, покрытого румянцем.
Как видишь, я творю людей
По своему подобью —
Мне родственное племя,
Чтоб им страдать, и плакать,
И ликовать, и наслаждаться,
И презирать тебя,
Как я!{7}
Таким я видел его впервые. Я слушал с удивлением и лёгким страхом. Затем мы вышли на улицу и в тёплом сумраке продолжили говорить о стихотворении. Макс проводил меня до моей крутой улочки, а затем я его, опять до набережной, и снова он меня, а затем я его. Пала ночь, и свет начал истончаться, а мы неизменно повторяли этот маршрут, дискутируя о смысле жизни и происхождении богов и людей. Один момент я помню особенно хорошо. Когда мы первый раз дошли до моей невзрачной улицы и остановились возле какого-то покосившегося серого дощатого забора, Макс странно протянул левую руку перед собой и сказал мне как-то тепло, доверительно:
— Знаешь, я атеист.
Над повалившейся оградой густыми зарослями цвела бузина, распространяя сильный, тяжёлый запах, который был для меня запахом самой жизни. Вечер был торжественным, тишина окружала нас, а купол неба надо мной, полный звёзд, казался мне совершенно незнакомым. От возбуждения я не мог ничего сказать. Только чувствовал, что нечто важное произошло между мной и этим старшим товарищем и что мы теперь не можем просто расстаться и пойти каждый к себе домой. Мы ещё долго гуляли этой ночью.
Экзамены Макса разлучили нас. Он уехал в Вену изучать медицину. Некоторое время мы переписывались, но переписка прервалась. Мы виделись несколько раз во время каникул, но без прежней близости. Затем началась война, которая полностью нас разлучила.
А теперь, через несколько лет, мы опять встретились, на этой безобразной и скучной станции. Мы ехали из Сараева на одном и том же поезде, но не знали этого и только сейчас увидели друг друга; а теперь ждём белградский поезд, прибывающий неизвестно когда.
В нескольких словах мы рассказали друг другу, как прожили военные годы. Уже в первый год войны он уже завершил учёбу, а затем служил врачом в боснийских полках, побывав чуть ли не на всех австрийских фронтах. Во время войны его отец умер от сыпного тифа, а мать покинула Сараево и переселилась в Триест к своим родственникам. Макс провёл несколько последних месяцев в Сараеве, так как ему нужно было привести в порядок свои вещи. По соглашению с матерью он продал тот отцовский дом на берегу Миляцки и большую часть вещей. Сейчас он едет в Триест к матери, а оттуда собирается ехать дальше, в Аргентину, а может, и в Боливию. Он не заявляет об этом открыто, но видно, что покидает Европу навсегда.