Мы стояли с Казбеком на улице, наблюдая за бомбежкой, не зная, что предпринять.
Справа от нас за многоэтажным домом в небо поднимался густой дым. Что-то горело. Это было буквально в метрах ста от нас.
— Надо спрятаться в бомбоубежище, — сказал Казбек.
— А где тут бомбоубежище? — спросил я.
— В здании больницы. Это тут, рядом. Пойдем, тетке скажем.
Идея мне не очень нравилась. Тем не менее, мы все втроем двинулись в бомбоубежище.
Пока мы туда дошли, на наших глазах авиация нанесла удар по зданию рядом с нами. Взрывная волна едва не сбила нас с ног. В здание попало ракеты три, не меньше. Сверху посыпались куски штукатурки и плит. Вся левая сторона здания, словно игрушечная, оторвалась от основной части, и рухнула вниз. Поднялось облако пыли, которое закрыло нам весь обзор.
Пробегая мимо этого здания, я старался не смотреть в сторону разрушений, чтобы не видеть погибших, если они есть. Или то, что от них осталось. Я почувствовал запах смерти, после чего картина погибших возникла у меня в голове. Запах был неприятный и тошнотворный, и ни с чем другим его нельзя спутать. Я уже однажды ощутил этот запах. Во время первой войны. Это было в центре города. На одной из остановок, в месте наибольшего скопления людей, мимо которого я часто проходил, взорвалась бомба. Сам этот процесс я, к счастью, не видел. Но, каждый раз проходя мимо того злосчастного места, чувствовал тошнотворный запах, который впоследствии нарек "запахом смерти". Не знаю, как его точно описать. То был запах взорвавшейся бомбы, перемешанный с запахом обгоревшей плоти. Наверное, так. Запах окончательно пропал лишь спустя недели две. А запекшаяся кровь погибших еще долго оставалась на асфальте.
И вот, я вновь его ощутил. "Запах смерти". На этот раз он ощущался острее, тошнотворнее. Я едва сдержался, чтобы меня не вырвало.
Мы бежали со всех ног. Ракеты падали тут и там. Казалось, вот следующая ракета упадет прямо на нас.
Бомбоубежище являло собой полуподвальный этаж здания больницы. Поскольку этот этаж выдержал первую войну, его решили оставить под бомбоубежище, в случае начала войны. Три верхних этажа были задействованы, а полуподвальный, судя по его внешнему виду, давно заброшен. В некоторых кабинетах стояли стеллажи с многочисленными медицинскими карточками на больных, мебель и медицинская техника. Для эксплуатации ничего из этого уже не годилось. Все деревянное отсырело, покрылось плесенью, а все металлическое проржавело. Полы были влажными. В некоторых кабинетах вообще стояли лужи воды. То ли сюда вода затекала с улицы, после дождей, то ли водопровод где-то прорвало, то ли канализацию. Все было покрыто паутиной. Похоже, сюда давно не ступала нога человека.
Здесь был в основном персонал больницы и пациенты. Все остальные — пришедшие, такие же, как и мы. По большей части женщины и дети. Пациенты были кто перевязан, кто в костылях, кто в инвалидных креслах, а кто вообще на катафалках, с капельницей. Мало того, что на улице идет война, так еще приходится любоваться на этих больных. Их вид производил угнетающее впечатление. И вообще, мне не нравилось все, что связано с больницей. С раннего детства я не любил больницы, поликлиники и врачей. Дело в том, что, когда мне было года три, я заболел желтухой, и мне пришлось несколько месяцев пролежать в больнице. Каково мне тогда было, находиться вне дома, среди чужих людей, эти нескончаемые уколы и капельницы. Делая мне укол, врачи утверждали, что мне не будет больно. Но каждый раз бывало больно. И это больше всего было обидно. С тех пор я не только невзлюбил людей в белых халатах, но и потерял к ним доверие. Для меня это были злобные обманщики, которые хотели сделать мне больно. После того, как меня выписали, мать еще долго водила меня к врачам, чтобы сделать укол, поскольку курс лечения еще не закончился.
Я боялся не только врачей, но и все, что напоминало мне о них. Как-то мы всей семьей пошли фотографироваться. Фотограф усадил нас на стулья и включил освещение. Тут я запаниковал, заревел, вскочил со своего места, спрятался в раздевалке и ни под каким предлогом не хотел оттуда выходить. Освещение фотографа мне напомнило ослепительную лампочку стоматолога, которой он пользуется, когда заглядывает тебе в рот. Вот я и подумал, что меня обманом заманили к врачу и теперь пытаются сделать больно. Мать с отцом пытались меня успокоить, говоря, что мы просто сделаем фотографию, и ничего страшного или больного со мной не случится. Я не верил. Нет уж! Сколько раз меня пытались обмануть! Тогда они сделали фотографию без меня, чтобы показать, мол, видишь, ничего страшного с нами не произошло. Я и тогда не поверил. В конце концов, родители сдались и решили насильно меня не фотографировать. Был еще один случай. Меня в первый раз повели в парикмахерскую постричь. До этого меня стригли мать с отцом. Увидев человека в белом халате и с неизвестным мне прибором в руке, я испугался и заплакал. Но не убежал, как в прошлый раз. Каким-то чудом меня сумели уговорить сидеть на месте. Я сидел. И дал себя постричь парикмахеру. Почти все это время я рыдал. Не помню, какие мысли мне лезли тогда в голову. Может, думал, что в его руке появится огромный шприц, который он вонзит мне прямо в голову?
Бомбоубежище постепенно заполнялось новыми людьми. Бояться, что на всех мест здесь не хватит, не приходилось, так как этаж был довольно-таки обширным. Один коридор тянулся на пару десятков метров вперед. В конце он заворачивал налево и шел дальше, почти на столько же метров. А числу пустующих кабинетов не было конца. В общем, хоть на ночь оставайся. Конечно, удобства тут отсутствовали. Едва можно было найти на чем посидеть. На влажном и холодном полу не сядешь, если только не захочешь заработать простуду. Приходилось стоять. Но большинство людей с пустыми руками не приходили. Кто-то принес с собой постель, кто-то сменную одежду, а кто-то еду. В общем, все необходимое, чтобы выжить в суровых условиях. Видимо, они планировали остаться здесь надолго, если понадобиться. А чеченцы этому уже научены. К счастью ли, к несчастью ли?
Одно радовало — работало электричество. Благодаря ему, сюда и спустили по лифту (работающий лифт? — удивился я) тех, кто находился на катафалках и инвалидных креслах. В коридоре горели только две лампочки. Из всех остальных патронов лампочки были выкручены. Думаю, и эти две закрутили только сейчас. Вряд ли здесь оставили бы две работающие лампочки. Чеченцы обычно присваивают все, что плохо лежит.
— Интересно, как долго будет продолжаться эта бомбежка? — спросил Казбек, не обращаясь ни к кому конкретно. Из своего нового прошлого я вспомнил, что он приехал в Грозный недавно. До этого он находился в Волгограде. Следовательно, он не прошел через все то, через что прошел я.
— Боюсь, это затянется надолго, — проговорил я.
Снаружи послышался чей-то отчаянный и переполненный болью крик. Он становился все ближе и ближе, пока мы все не увидели его обладателя. В бомбоубежище спустилась женщина с окровавленным лицом. Все ее платье было в пятнах крови. Люди стали подходить к ней и успокаивать ее. Но та была в истерике, и продолжала кричать. Сначала я подумал, что она поранилась и ей больно. Как выяснилось из ее причитаний, на ее глазах умерла ее дочь. Ее ли собственная эта кровь, или ее погибшей дочери, я так и не понял.
Женщину еще долго пытались успокоить. Вокруг нее суетились врачи, которых, на благо, здесь было полно. От ее криков и причитаний всем стало неспокойно. Дети присоединились к ней и тоже заплакали.
Люди принялись оживленно ругать российскую власть, перекрикивая взрывы. Кто-то ругал и боевиков, напавших на Дагестан, но их было единицы.
Я в это время думал о том, чтобы выбраться отсюда. В смысле, из этого мира. Вернуться назад в прошлое и все изменить. Я бы сделал это прямо сейчас. Но у меня не было конкретного плана о том, ЧТО можно изменить. Сколько раз я делал ошибки? Один раз я стал боевиком, и чуть было не погиб. А сейчас в опасности был не только я. Своим вмешательством в прошлое я втянул в войну Ингушетию. Что на этот раз я сделаю неправильно? Втяну в войну весь мир? Стану причиной третьей мировой войны? Что бы я ни делал, все становилось только хуже.