Отель «Карлтон-Хаус»,
Нью-Йорк, Бродвей,
14 апреля 1849 года.
Дорогой мой брат Морис!
Будь рука моя достаточно тверда, а душа не столь взволнованна, я, конечно же, написал бы тебе раньше. Сообщаю сразу: все в порядке. Что же касается всего прочего, то в настоящий момент меня терзает бессонница, и вовсе не только потому, что я чувствую себя в Нью-Йорке одиноким и чужаком. Прочти письмо и посуди сам.
Помнится, мы обсуждали с тобой вопрос об унижении, которому подвергается всякий француз, вознамерившийся совершить безопасный вояж в Америку и вынужденный для этого ехать сперва в Англию. Паровой пакетбот «Британия»[1] отбыл из Ливерпуля второго и причалил сюда семнадцатого числа. Умоляю, не смейся, когда прочтешь, что первым местом, которое я посетил на американской земле, оказался салун Платта, что в здании театра Уоллака[2].
Боже великий, что это было за плавание! Мой желудок не принимал даже шампанского. Несмотря на мой рост и телосложение, я сделался слабее ребенка.
— Будь добр, — сказал я кучеру в меховом картузе, протолкавшись наконец через орды иммигрантов из Ирландии, — будь добр, свези меня в приличное место, где можно подкрепиться.
Возница без труда понял мой английский язык, чему я был премного рад. Как все-таки эти салуны ни на что не похожи! В салуне мосье Платта грохотали молотки, которыми разбивался лед, доставляемый туда в виде огромных глыб. Раскрашенные стеклянные колпаки для газовых рожков и расписанная розанами буфетная стойка ничуть не хуже тех, какие мы привыкли видеть в «Трех провинциальных братьях» в Париже, но, должен отметить, запах в здешнем заведении отнюдь не столь же приятный. У стойки, облокотясь и очень громко разговаривая, стояли несколько джентльменов в шляпах, тульи которых чуть-чуть выше, чем позволяет мода у нас дома. На меня никто не обращал внимания, покуда я не заказал стакан шерри-коблера.
Один из барменов (так в Нью-Йорке называют буфетчиков), смешивая напиток, пристально посмотрел на меня.
— Бьюсь об заклад, только что приехали из Старого Света, — обратился он ко мне не без доброжелательства в голосе. Я утвердительно кивнул и улыбнулся, хотя, признаться, мне дико было слышать подобное мнение о Франции.
— Наверное, итальянец? — Этот бармен, конечно, и не подозревал, как глубоко он меня обидел.
— Сударь, — последовал мой ответ, — я француз.
Тут он не на шутку обрадовался. На его жирном лице появилась улыбка, обнажавшая зубы, которые походили на золотые лепестки измятого цветка.
— Не может быть! — вскричал он. — А как вас звать? Если… — Тут его лицо омрачилось вдруг настороженностью и подозрением, которые часто, как я заметил, закрадываются (иногда без видимой причины) в сердце американцев. — Если, конечно, — промолвил он, — у вас нет желания скрыть свое имя.
— Что вы, зачем скрывать? — успокоил я его. — Арман де Лафайет к вашим услугам.
Дорогой брат, какой неожиданный эффект произвело мое имя! Вдруг воцарилась тишина. Все звуки, даже слабое шипение газовых рожков, казалось, замерли в этом каменном помещении. Все, кто был у стойки, все без исключения вдруг повернулись в мою сторону и уставились, не мигая, на мою персону.
— Вот как? — почти издевательски произнес бармен. — А вы случаем не родственник будете маркизу де Лафайету, а?
Теперь наступил мой черед удивляться. Хоть отец нам и запрещал поминать имя нашего блаженной памяти дядюшки из-за республиканских убеждений последнего, я всегда считал, что в истории Франции дядюшке отведено весьма скромное место, и меня озадачило, что эти люди каким-то образом дознались о нем.
— Покойный маркиз де Лафайет, — вынужден был я сознаться, — это мой дядя.
— Имейте в виду, юноша, — закричал вдруг какой-то чумазый человечек с пистолетом, выпиравшим из-под длиннополого его сюртука, — имейте в виду, у нас не любят самозванцев, терпеть их просто не могут!
— Сударь, — отвечал я, вынув из кармана и швырнув на стойку пачку бумаг, — потрудитесь проверить эти документы. Если по прочтении их у вас останутся какие-либо сомнения в отношении моей личности, мы можем разрешить спор любым угодным вам способом.
— Здесь написано по-иностранному, — прорычал бармен, — я не могу прочесть.
И тут — как приятны моему слуху были эти звуки! — я услыхал голос, обращавшийся ко мне на родном языке.
— Быть может, сударь, — услышал я слова, произнесенные с большим достоинством и на великолепном французском, — быть может, я смогу оказать вам небольшую услугу?
Незнакомец — подтянутый, хрупкой комплекции смуглолицый мужчина, одетый в поношенный сюртук военного покроя, — стоял немного позади меня. Встретивши его на бульварах, я бы не смог сказать, что он производит очень благоприятное впечатление. От выпитого бренди его дикие, блуждающие глаза лихорадочно блестели; он не очень твердо держался на ногах. Но его манеры, Морис! У него были такие манеры, что я невольно приподнял свою шляпу, и незнакомец с большим достоинством проделал то же самое со своей.
— С кем, — осведомился я, — имею честь?..
— Тэддиус Пэрли, сударь, к вашим услугам.
— Еще один иностранец, — с отвращением произнес чумазый человечек.
— Я действительно иностранец, — заговорил мосье Пэрли по-английски с острым, как нож, акцентом. — Я иностранец в этом кабаке, иностранец в этом обществе, иностранец в… — Тут он умолк, и его глаза засверкали жутким пламенем ненависти. — Но я никогда не думал, — продолжал он, — что умение читать по-французски — столь уж редкое достоинство.
Высокомерно и в то же время с некоторой, как мне показалось, скрытой нервозностью мосье Пэрли подошел к стойке и взял пачку моих бумаг.
— Нет сомнения, — надменно промолвил он, — что мне не поверят, если я переведу написанное здесь. Но вот, — он бегло просмотрел несколько листков, — вот это — рекомендательное письмо, написанное по-английски. Оно адресовано президенту Захарию Тэйлору американским послом в Париже.
Тут опять наступила потрясающая тишина. Она была нарушена барменом, который, выхватив письмо из рук мосье Пэрли, прокричал:
— Ей-богу, ребята, это не вранье. Этот джент самый настоящий!
— Чепуха, — недоверчиво проворчал чумазый человечек.
— Ей-богу, — сказал бармен, — пусть я буду козий сын, если не так!
Тебе, Морис, знакомы перемены настроения парижской толпы. Американская же публика еще более эмоциональна. В мгновение ока враждебность ко мне сменилась неистовым дружелюбием. Все бросились хлопать меня по спине, жать руку, и я оказался притиснутым к стойке толпой людей, наперебой предлагающих мне угощение. Толпа скандировала: «Лафайет! Лафайет!» Тщетно пытался я выяснить причину такой реакции. Мои вопросы эти люди принимали за шутку и хохотали до слез. Мне подумалось, что мосье Пэрли мог бы дать объяснение происходящему.
— Джентльмены! — взмолился я. — Выслушайте меня!
— Тихо! — крикнул очень крупный и старый человек с выцветшими рыжими бакенбардами. На глазах у него выступили слезы; перед этим он напевал песенку под названием «Янки дудл». — Слушайте Лафайета!
— Уверяю вас, — продолжал твой покорный слуга, — что я преисполнен благодарности за ваше гостеприимство. Но я приехал в Нью-Йорк по делу, по одному безотлагательному и чрезвычайно важному делу. Если вы позволите мне расплатиться…
— Ваши деньги здесь не нужны, мусье, — прервал меня бармен. — Надирайтесь в лоск, трезвым мы вас не отпустим.
— Но я не могу надираться в лоск, поверьте мне. Это поставит под удар все мое предприятие. Я действительно должен идти!
— Минуточку, — с коварным видом произнес чумазый субъект, — что у вас тут за дело?
Ты, Морис, называл меня донкихотствующим чудаком. Я не могу согласиться с тобой в этом. Ты назвал меня также бесстыдником. Возможно, в этом ты оказался прав. Но что мне оставалось делать?
— Слыхал ли кто из присутствующих здесь джентльменов, — спросил я, — о мадам Тевенэ? О мадам Тевенэ, что живет в доме номер двадцать три по Томас-стрит, неподалеку от Хадсон-стрит?
Разумеется, я не ждал утвердительного ответа. Тем не менее несколько мужчин кивнули головами, а двое явно захихикали при упоминании улицы.
1
«Британия» — рейсовый пароход, курсировавший с 1840 года на трансатлантической линии между Англией и США.