Выбрать главу

– Эй, Кун, – не удержавшись, воскликнул я. – До меня только что дошло, что ты верен себе и в очередной раз творишь мир согласно конфуцианской утопии!

– Ритуал незыблем: государь должен быть государем, а Конфуций – Конфуцием, – отозвался Зайчик-цзы невозмутимо. – Правда, я побывал и Пифагором, и Платоном, но учил практически тому же. Закон Мироздания не изменяется ни от Манвантары к Манвантаре, ни от юги к юге, ни, тем более, от поколения к поколению, почему же ритуал, его выражающий, должен изменяться?

– Эх, Кун, – искренне посетовал я, увы, не в первый раз. – Ритуал, сколь бы мудр он ни был, не может исчерпывать Закон Мироздания, ибо Идею Мироздания можно постичь, только став ею. Любой ритуал – лишь некое приближение к Истине, чаще всего очень грубое, посему он должен совершенствоваться по мере постижения Истины.

– Каждый имеет тот ритуал, которому способен следовать, – ничуть не смутился Зайчик-цзы. – Гусеница не может стать бабочкой, не пройдя стадию куколки в коконе. Мой ритуал и есть кокон. Когда куколка обретет крылья, у нее будет другой учитель. – И опять застучал по клавишам. Сколько же глав он собирается написать в своем “Лунь Юе”?

Как бы там ни было с ритуалами и утопиями, а по голове Мордехай получил конфуцианской мудростью в официальном бюрократическом конверте: “Великий учитель наш Конфуций сказал:”Бо-и и Шу-ци не помнили прежнего зла, поэтому и на них мало кто обижался”. Цзы-ю, один из лучших учеников Конфуция, сказал: “Надоедливость в служении государю приводит к позору. Надоедливость в отношениях с друзьями приводит к тому, что они будут тебя избегать”. Возможно ли вообразить себе что-то более надоедливое, нежели бесконечное перечисление: “Ты передо мной виноват в том, в том, в том, в том и еще вот вот в том”?

– Зайчик-цзы, а Зайчик-цзы, это точно Цзы-ю сказал, а не ты?

– Не вижу разницы, – ответил Зайчик-цзы. – Совершенномудрый муж уважает мудрость независимо от того, кто ее автор.

Еще имперский цзайсян опасался, что конфуцианский принцип “золотой середины”, то есть стремления к справедливости, может сыграть с людьми, занятыми определением взаимных обид и долгов, злую шутку – вместо покаяния может получиться “растравливание взаимных неприязней, а потом и ненавистей… А сие представляет для государства и всех, в нем обитающих, величайшую опасность”…

Вообще-то, цзайсян мог бы обратиться и к русской народной мудрости, которая, возможно, могла бы успешней вразумить русскую половину души Ванюшина, например: “Кто старое помянет – тому глаз вон” или “Не буди лихо, пока оно тихо”, “Не вороши угли – пожар раздуешь” и, наконец, “Худой мир лучше доброй ссоры”. Дело в том, что Мордехай не верил в “худой мир” в условиях научно-технического прогресса, создающего все более страшные жизнегубительные средства, к чему и сам голову прилагал. Мордехай жаждал гарантированного доброго мира и потому воспринял официальный ответ императорского чиновника как бюрократическуцю отписку. “Наверху даже не удосужились как следует осмыслить то, что он предлагал. А может, их пугала правда. Они предпочитали, чтобы жизнь была основана на лицемерии и лжи…”

Это уже Мордехая не удивляло, ибо после того, как, не дав даже однажды испытать изделие “Снег”, проект закрыли. “Пять лет вдохновенной работы лучших умов страны, будто скомканную салфетку после обеда, рыгая и отдуваясь, вышвыривали на помойку вместе с созданным чудом… Ну, жизнь! Ну, государство”! – посреди необъятной цветущей утопии восклицали оскорбленные лучшие умы. Тут “Мордехай понял окончательно: от властей ничего доброго быть не может”.

Так и образовалась практически непосильная для мудреца нашего мира задача: доказать уже не Мордехаю, а читателю обратное, а именно, что в условиях конфуцианской утопии такое( то есть, что в благодетельной Ордуси от властей ничего доброго быть не может”) возможно. Ни Кун-цзы, ни Зайчик-цзы никогда не боялись непосильных тяжестей. Таковых для них не существовало. Тем более, когда в распоряжении столь проникновенные человекознатцы, как Богдан Оуянцев-Сю.

А Мордехай Ванюшин, уверенный в своей правоте, раздирая душу в кровь, пытался “достучаться до людских сердец”, в которых он все более определенно превращался в юродивого, коего вроде и обидеть грех, и всерьез принять невозможно. Он не оставался догматиком, внимал разумной критике идеи: “отказался от идеи возмещения материальных убытков и физического ущерба”. Действительно, ни материальные потери, ни потерянные люди научному анализу не поддавались. Хотя, повторяю, в нашем антиутопическом мире жизнь потомков пострадавших в прошлых междоусобицах пытаются кое-где устроить во искупление вины перед предками. “Но само душевное движение навстречу друг другу, само порывистое глобальное “простите за все-все-все” – оставалось неотменяемо. Без него нельзя было обойтись, нельзя было строить общее будущее. Нельзя. Водородная смерть висела над головами”.