Выбрать главу

И деревенские праздники, и культ умерших. (Я говорю об этом потому, что как раз после моего приезда здесь разбилось трое парашютистов, но их словно и не было: их попросту вычеркнули из списков и дело с концом.) Это уже от эпохи, а не от Америки: человек больше ничего не значит.

Надо непременно говорить с людьми.

Стоит ли выигрывать войну, если у нас после этого столетие будут приступы революционной эпилепсии? А когда, наконец, будет разрешен немецкий вопрос, перед человечеством встанут все и истинные проблемы. Маловероятно, что от отвлечения людей, от их истинных забот, с них будет достаточно спекуляций на американских товарах, как в 1919 году. За отсутствием сильной духовной струи, как грибы, расплодятся тридцать шесть партий, которые будут пожирать одна другую. Даже марксизм, одряхлев, распадется на множество неомарксистских сект. Это было достаточно очевидно в Испании. А не то какой-нибудь французский цезарь заключит нас на веки вечные в неосоциалистический концентрационный лагерь.

Ах, какой сегодня странный вечер, какая странная погода. Я вижу из окна моей комнаты, как загорается свет в окнах этих безликих стандартных домов. Я слышу, как радио услаждает своей примитивной музыкой бездельную толпу, прибывшую сюда из-за всех морей, которой неведома даже тоска по родине

Можно истолковать это покорное принятие действительности как жертвенность, как нравственное величие. Но это было бы величайшим заблуждением. Нити любви, связывающие сегодняшнего человека с существами и вещами, так слабы и так тонки, что человек уже не переживает разлуку как в былые времена. Именно это и имеется в виду в том страшном еврейском анекдоте "Так ты все-таки уезжаешь? Как же ты будешь далеко! — Далеко от чего?". Это «что», которое они покинули, было лишь огромным сплетением привычек. В нашу эпоху брачных разводов люди с такой же легкостью разводятся и с вещами. Холодильники взаимозаменимы. И дом тоже, если он только комплекс удобств. И жена. И религия. И партия. Даже невозможно быть неверным: чему бы мы были неверны? Далеко от чего и неверны чему? — Человеческая пустыня.

Как же они благоразумны и спокойны, эти люди, — в массе. А я вспоминаю о бретонских моряках былых времен, высаживающихся в Магеллановом проливе, об иностранном легионе, бросаемом на осаду города, об этих душевных комплексах, стянутых в узлы неутолимых и нестерпимых ностальгии, которые всегда отличали мужчину. Чтобы сдерживать этих суровых и неукротимых людей, всегда нужны были сильная полиция или сильные принципы, или сильные религии. Но ни один из них не отказал бы в почтительности пастушке, стерегущей гусей. А сегодняшнего человека, в зависимости от принадлежности его к той или иной среде, держат в повиновении либо бриджем, либо карточной игрой «беллот». Мы поразительно хорошо выхолощены. И вот мы, наконец, свободны. Нам отрубили ноги и руки и предоставили свободу передвигаться. Но я ненавижу эпоху, сделавшую человека при универсальном тоталитаризме тихой, вежливой и покорной скотиной.

И нас заставляют признать в этом моральный прогресс.

Я ненавижу в марксизме именно тоталитаризм, к которому он приводит. Марксизм видит в человеке производителя и потребителя и основная его проблема сводится к потреблению. Как на образцовых фермах. И в нацизме я ненавижу тоталитаризм, в который он неизбежно превращается по самому своему существу. Рабочих Рура заставили дефилировать перед Ван Гогом, Сезаном и хромолитографией. И они, конечно, останавливаются перед хромолитографией. В концентрационном лагере морят голодом будущих Ван Рогов, будущих нонконформистов, и кормят хромолитографиями покорную скотинку. Но куда же идут США, и куда идем мы, в нашу эпоху универсального бюрократизма? Человек-робот, человек-термит, человек, балансирующий между каторжным трудом по системе Биде и отдыхом за игрой в беллот. Человек, у которого кастрированы все творческие способности, который не в состоянии даже в своей деревушке сочинить песенку или придумать танец. Человек, которого кормят конфекционированной цивилизацией стандарта, как кормят сеном быков. Вот он — сегодняшний человек.