И конечно же такая ситуация не могла длиться вечно. Я сковывался ее влиянием и своими домыслами, словно вмерзал в лед. Чем дальше, тем больше. Скоро ей надоест, и она перестанет отвечать на мои взгляды, все чаще думал я, и сразу становилось неуютно. Я помрачнел, когда заметил первые признаки ее сомнения, которых, я опять допускаю, не существовало и в помине, но они были выдуманы мной – просто опасения мои становились плотскими. Они принимали ее образ, делаясь точной копией, брали ее одежду и привычки, даже могли держать пальцами сигарету, как она, а главное, я знал, о чем они думают, как смотрят, чего ожидают, потому что я был их источником. Но, в конце концов, они действительно могли совпасть с реальностью каждым своим изгибом, обеими ямочками на щеках. Разрываясь, я хотел сидеть с этим ведром там вечно, едва не поддаваясь желанию сбежать скорее обратно вниз, возлагая все надежды на следующий раз; но до истерики от чувства бессилия становилось понятным, что все может прекратиться и не начавшись, потому что я промолчу.
И однажды я наконец решил заговорить. И сменись в тот миг за окном ночь на день – я не уверен, что заметил бы это.
Помню, как фотоснимок, то ощущение, которое в два часа ночи являл на мою поясницу выступ подоконника и вдруг повисший перед глазами сигаретный дым в тот момент, когда где-то с пугающим мягким подскрипом отворилась дверь, выпустив пару голосов. Я понял все сразу, не успевая ни о чем подумать. Миновав короткое, в метр длиной, подобие коридора, Лена и брюнетка оказались в почти квадратном пространстве курилки, сторона которого составляла всего несколько шагов. По-моему, я немного подвинулся вправо, проскользив по подоконнику. Лена встала тоже спиной к окну, а брюнетка к ней лицом, в пол оборота ко мне. Я невольно слушал продолжение их начатого еще в комнате разговора, угадывая в себе начало истерического блеска, который принимался изнутри давить на меня, словно бы выталкивали упирающегося ребенка в большую комнату со взрослыми, перед которыми надо было выступать – петь песенки или произносить стихотворение. Я затягивался, глядя на стремительно сгоравшую бумагу, на прожорливые разбегавшиеся огоньки и понимал, что та самая секунда – прервать их болтовню-разговор и продолжал молчать, отчетливо ощущая как упускается момент, взгляд то и дело прыгает, отражаясь на скос стены как зайчик. Дым некстати наконец-то попал мне в глаза, навернулись слезы, я заморгал и прочистил в вполсилы горло, надеясь заговорить, – и чем дальше, тем это было все маловероятнее. От давления сердце застучало так, что я слышал его. На оставшейся четверти сигареты, после внутреннего перелома и адского почти мучения, ударяясь о стенки гортани, вылетел запаздывающий звук – мычание крохотного буйвола, которое, прошелестев над языком и ударившись о передние зубы, вытянулось-таки в дар самостоятельной речи и предложение, произнесенное не совсем моим голосом.
«Девушки…у вас не будет йода?»
И все замолчали…
Брюнетка первая посмотрела мне в глаза, с интересом и легким удивлением. Только что произнесенное слово еще не успело совсем покинуть ее губ, еще миг продолжая являть на них свой тонкий след. С меня же свалилась гора.
«Там…в моей…внизу…»,– я сразу же запутался в ее объяснении, не сообразив поначалу, что оно предназначалось не мне. Брюнетка немедленно пошла искать, незаметно бросив окурок в ведро, и я пошел следом за ней, к ним в комнату. Лена оставалась спокойной – это бросилось мне в глаза, она даже не переменила позы, так и осталась стоять у окна, только, когда я почти выходил, спросила:
«Что случилось?»
Обернувшись, я ответил:
«Мышка заболела». – Она продолжала смотреть так же спокойно, а я, признаюсь, почему-то ждал, что она улыбнется, и в следующий миг несколькими шагами догнал брюнетку, которая уже протягивала мне молча черный пузырек. Я взял, успев ухватить общее впечатление просторности их жилья, поблагодарил и вышел, забываясь мгновениями от налетавших пузырьков эйфории.
Немного позже, когда я сидел в комнате, мне хотелось снова и снова вспоминать об этом, словно бы держа в руке несуществующий фужер, я думал о том, как они вошли, как продолжают говорить. Как я мучаюсь, глядя то на ровные стыки плитки, то на стену, то меж них, на бегущий от меня и ломающийся там в углу и бегущий дальше приросший к полу плинтус. Это продолжалось бесконечно.…Просить просто сигарету было нельзя, это привычный для всех жест, не говорящий и бесполезный. Какие-то лекционные конспекты, или что-то еще необходимое? Не знаю почему, но все не подходило и не могло быть к месту, просто не вязалось со временем и настроением. И еще с возможностями. И еще с тем, что моей просьбе нельзя было отказывать. Йод и мышка – вершина тогдашней моей мысли и интеллекта, моего языка, слова, сообразительности и решимости. Все это, наверное, непросто понять со стороны, но не смейтесь.