Нить – длиной с размах рук и с одного края она троехвостная. На каждом ее конце висит крючок с гарпуньей бородкой. И видно, что с одной стороны три крюка и с другой – один.
Первым бог пронзает ему самый уголок левого глаза. Да так аккуратно и виртуозно, что совсем нет крови а мужчина ничего не замечает – бог доволен.
Вторым, поразмыслив, он протыкает ножку сонной артерии ему. Небезукоризненно. Однако сносно. А на третий – насаживает первую попавшуюся веточку розоватого нерва где-то в глубине живота. Так крючья впились в тело мужчины. По желанию бога они еще безболезненны.
Крючком на другом конце нити бог примеряется к ее безымянному пальцу. Здесь кожа нежнее. Он и сам нежно давит крючковым жалом до тех пор, пока не пронзает ее. Затем словно поддевает прослоечку ее плоти и вдруг умудряется завести ей под кожу весь крючок. И если присмотреться, то даже видно, как он проступает изнутри. А бог начинает вести стальной вопросик, который увлекает за собою и нить, по ее предплечью, потом на плечо, на правую ключицу, затем на вторую, на левое плечо и предплечье, пока не добирается до другого ее безымянного пальца. И там жалом крючок прорывается наружу, умытый.
Связав их так, бог, ссутулив спину, делает несколько шагов вокруг них, приглядываясь к работе. Встает в позу мыслителя, потирая пальцами лоснящийся от щетины тонкий подбородок, и старается припомнить то, что он мог упустить. Затем взмахивает рукой, и мужчина с женщиной вновь пробуждаются. Еще взмах – нить перестает быть видимой и появляется у влюбленных неясная, смутная боль.
Нить слишком коротка, она стесняет и мучает их. То одному, то другому приходится подаваться вперед – когда делается совсем невыносимо. Оба злятся, не видя скрытой нити и не умея понять. Их разговор и молчание сбиваются на собственные мысли, которые отразятся в их глазах – они видят друг в друге причину тягостного раздражения.
А бог почти смеется. Ему весело. Его новое занятие – трубка. Он курит собственного приготовления смесь. Над ними просто облако дыма! Время от времени бог стучит ею о специально принесенный булыжник, вновь набивает, раскуривает и пыхтит, как паровоз, изобретая кольца.
Мужчина и женщина раздражаются, тянут друг друга, растягивая точечные ранки, и отчего-то упорно делают вид, что им не больно. Словно ничего не происходит. Однако сами сидят в облаке жгучих незримых мотыльков. И даже делают вид, что все хорошо…
Этим я довел себя тогда до слез. От того, что они «ничего не признают и делают вид». Общее состояние, видимо, было истерическое. По правде говоря, это мало похоже на сказку, больше – на психиатрическое блуждание. Однако идея, безусловно, какая-то была здесь. Была, потому что я ясно видел эти сумрачные картинки, словно присутствовал там приведением приведения. Просто я их не разгадал, и они остались сырыми и, может быть, бесконечно нераскрытыми. Я так толком и не решил, кто он такой «бог». Смутно: какой-то бессмысленный – внешне по крайней мере – истязатель, промысел которого неисповедим. И еще я так толком и не увидел, что произошло с ними, я оставил их на полуслове. И я совершенно не думал, что ее будет читать кто-то посторонний. Другими словами, для внутреннего употребления.
Но все это похоже на присказки. С нетерпением жду когда достигну земли.
И весь день сегодняшний ждал ночи. Ждал, когда уснет мой невольный сосед (которого подселили совсем для меня неожиданно), чтобы при свечках писать дальше. У огоньков длинные тонкие хвосты из копоти. Они сжигают здесь последний воздух! Хоть несколько часов еще – потратить не на сон, а на все эти слова. Дальше. А сон здесь неудобный, здешний.
Завтра он вообще уедет, и у меня будет еще почти неделя с лишним на так мне сейчас необходимое однообразие и одиночество. Я буду курить прямо здесь, самоудовлетворяться в темноте, грязно думать и смотреть из окна на кусок дороги и на новый красный кирпичный дом, который напротив. А там, когда темно, горят собственные окна; и в них, если повезет, мелькнет кто-нибудь. На третьем этаже есть мое любимое окно. Любимое. Оно молодо и наполнено своими делами, за которыми не подозревает обо мне.
Мне хочется жить в этом доме, под самой крышей. В мансарде с треугольными рамами. Всего каких-то пять-шесть десятков метров от моей комнаты с тремя прыгающими отекшими свечами, пылью и сопящим очкариком – до треугольных окон. Конечно, много и непреодолимо.