Потом они играли в рулетку или в баккара, смотря по деньгам. Иногда я заходил на них взглянуть. Глядел не с возмущением и не с насмешкой, но со смутной тревогой. Так тревожно бывает глядеть в зоологическом саду на последних потомков какой-нибудь вымершей породы. Они рассаживались вокруг столов. Теснились поближе к бесстрастному крупье и лезли вон из кожи, лишь бы ощутить надежду и отчаяние, испуг, зависть и ликованье. Как будто они живые. Играли на состояния, которые в эту самую минуту, быть может, обращались в пустой звук. Расплачивались монетой, быть может уже обесцененной. Акции, запертые в их сейфах, обеспечивались заводами, которые, может быть, уже конфисковали оккупанты или вот-вот разнесет в пыль авиабомба. Эти люди выдавали векселя на Сириус. Цеплялись за прошлое, словно в последние месяцы ничто в мире не рушилось, и пытались верить, будто они вправе предаваться игорной лихорадке, будто чеки их надежно обеспечены и договоры заключены навечно. Это было как во сне. Какой-то кукольный театр. И это было грустно.
Конечно же, они ничего не способны были ощутить. Я уходил от них. Шел на взморье глотнуть свежего воздуха. И мне казалось, что море Эшторила, курортное прирученное море, тоже участвует в их игре. Оно влачило по заливу одну-единственную вялую волну, и волна сверкала под луной, как шлейф бального платья, совсем не к месту и не ко времени.
На борту парохода я опять их встретил, этих беженцев. И пароход тоже вызывал неясную тревогу. Он переправлял их – растения без корней – с одного материка на другой. Я говорил себе: Хочу быть путешественником, не хочу быть эмигрантом. На родине я научился многому, что будет бесполезно в чужих краях. Но вот эмигранты достают из карманов записные книжки – последние приметы их былой причастности к подлинному миру. Они еще притворяются живыми. Изо всех сил стараются придать себе вес.
– Знаете, я такой-то, – говорят они. – Я из такого-то города… Друг такого-то… знакомы вы с таким-то?
И рассказывают про какого-нибудь приятеля, или про какие-то свои обязательства, или какой-то промах – про что угодно, лишь бы эта история помогла им хоть с чем-нибудь установить связь. Но все связи с прошлым распались, ибо эти люди покинули родину. Прошлое еще дышит теплом, оно еще так свежо, так живо – таким бывает вначале воспоминание о любви. Собираешь в пачку письма, полные нежности. Присоединяешь к ним милые сердцу памятки. Заботливо все это перевязываешь. И на первых порах такая святыня источает грустное очарование. А потом пройдет мимо светловолосая девушка с голубыми глазами – и святыня умирает. Ибо и старый приятель, и старые обязательства, и родной город, и память о доме – все выцветает, если ничему больше не служит.
И эмигранты это чувствовали. Как Лиссабон прикидывался безмятежным, так они прикидывались, будто верят в скорое возвращение. До чего безобиден уход блудного сына! Уход этот мнимый, ведь позади остался отчий дом. Уходишь ли в другую комнату или на другую сторону планеты, разница не так уж велика. Присутствие друга, который где-то далеко, подчас ощутимей, чем его присутствие во плоти. Такое чувство рождает молитва. Никогда я так не любил родной дом, как в пору, когда очутился в Сахаре. Никогда ни один жених не был ближе к своей нареченной, чем бретонские моряки, что в XVI веке огибали мыс Горн и отдавали свою молодость борьбе со встречным ветром. Едва они уходили в плаванье, для них уже начинался обратный путь. Загрубелыми руками поднимая паруса, они готовили свое возвращение. Самая короткая дорога из бретонской гавани к дому невесты вела вокруг мыса Горн. А вот эмигранты мне казались бретонскими моряками, у которых отняли оставленных в Бретани невест. Любимая уже не засветит для них в окне скромный огонек. Они отнюдь не блудные сыны. У этих блудных детей нет дома, куда можно было бы возвратиться. Вот тут-то и начинаются подлинные скитания – скитания вне собственной души.
Как создать себя заново? Как распутать тяжелый клубок воспоминаний? Этот призрачный корабль, словно некое чистилище, нес на себе груз еще не родившихся душ[3]. Живыми и подлинными, столь подлинными, что хотелось их коснуться, оставались только те, кто был неотделим от парохода, облагорожен настоящим делом, – кто разносил подносы с едой, драил медяшку, чистил обувь и с чуть заметным презрением обслуживал мертвецов. Команда смотрела на эмигрантов немного свысока вовсе не потому, что те были бедны. Им недоставало не денег, но весомости. Эмигрант уже не был членом такой-то семьи, другом такого-то, человеком с такими-то обязательствами. Каждый еще играл свою роль, но все это была неправда. Никто в них больше не нуждался, никто не ждал от них помощи. Какое чудо – телеграмма, которая переполошит тебя, глубокой ночью поднимет с постели, погонит на вокзал:
3
…словно некое чистилище, нес на себе груз еще не родившихся душ.Речь идет не о чистилище как таковом, а о лимбе – по католической теологии, области, где пребывают в ожидании Страшного суда души младенцев, умерших до крещения, и праведников, живших до пришествия Христа; не приобщившиеся при жизни к христианству, эти души считаются еще не родившимися.