— Сядь и успокойся.
Он послушно сел и стал смотреть на меня, как ребенок. Он будто ждал дальнейших распоряжений. Я молчал. Я подумал, что мне тоже следовало бы сесть, но тут же сообразил, что встать уже не смогу. А вдруг понадобится? Хотя, собственно, зачем… но — вдруг?
— Энди… Как же мне надо было жить?
— Не кисни. Все пройдет через несколько дней. Видишь, ты же консультировал Ивана, и ничего не случилось. Со временем этот вариант стабилизуется, а ты постепенно будешь наращивать темп, постепенно вернешься в физику…
— Да плевал я на физику.
А за стеной ждал Чарышев. Чего он ждал?
— Все нормализуется, — упрямо и безнадежно говорил я. — Бессонная ночь, волнение — кто хочешь спятит. А пройдет неделя-другая… у моря, Женя! В тепле!
Он не реагировал.
— Что ты молчишь?
— Да вот думаю. Как на твой взгляд, если я сигану с крыши, например, — это ведь все разрушит, да?
Внутри у меня все оборвалось.
— Не знаю, — сказал я. — Никто этого не может знать.
Он задумался. Подпер подбородок кулаком. Прекрасно мне знакомое выражение проступило на его лице — спокойное, пытливое. Женька кончался. Начинался доктор Соломин.
— По-видимому, да, — сказал он рассудительно. — Во всяком случае, это единственный реальный шанс.
— А если — нет? Если просто самоубийство? — хлестко, безжалостно спросил я. — Очередное и уже бесповоротное бегство от ответственности?
На миг он размяк, потом снова взял себя в тиски.
— В конце концов, я об этом уже не узнаю. Даже лучше. Они-то останутся, а меня это вполне устраивает. Трудно, Энди, требовать от меня большего.
— От тебя вообще никто ничего не требует. Все тебя пестуют и лелеют. Даже Марина, на свой лад.
Он покачал головой:
— Да, действительно. Я сам требую. И ничего не получается. Твержу себе: хочу туда, хочу, хочу… А как я могу туда хотеть, когда они здесь. Хоть ногами меня топчи. Но такой, как здесь, я никому не нужен. А там их нет. А здесь я права на них не имею, здесь мне стыдно…
— Что ты несешь? — немощно закричал я.
Он встал, и у меня снова все оборвалось внутри. Несколько секунд он, хмурясь, размышлял, потом лицо его посветлело.
— Придумал, — сообщил он. — Не стану пачкать улицу. Долбанусь в орнитоптере. — Он даже улыбнулся, доставая радиофон. — Одноместный орнитоптер на два часа, если можно — голубого цвета. Ярко-голубого. — Он покосился на меня и просто сказал вполголоса: — У нее тогда был ярко-голубой… Да, спасибо.
Положил радиофон в карман и аккуратно застегнул молнию. Ободряюще улыбнулся мне:
— Знаешь, Энди, мне сейчас так хорошо…
Я молчал. Он пошел к выходу. Завернул к столу, где с ночи лежала фотография сына. Постоял секунду, потом, не взяв, решительно двинулся прочь. И снова остановился.
— Энди! — порывисто сказал он. — Спасибо тебе. Ты на меня не сердишься?
Я отрицательно покачал головой.
— Сейчас поднимусь над облаками… Помнишь, как ты нас в лагерь вез?
Я кивнул.
— Ох, и смешной я был тогда! Смотрю — прямо руки трясутся, в кнопки не попадаю! А ты так здорово вел… Только зря ушел.
Я попытался отлепиться от стенки, на которую опирался спиной все это время. Мне казалось — стенка прыгает.
— Нет-нет, — испугался Женька, — ты меня не провожай, пожалуйста. Сейчас все кончится, потерпи еще четверть часа, я быстренько… только над облаками поднимусь, и все. Марине не говори, ладно?
Я все-таки загородил ему выход.
— Ну, Энди, ну честное слово, — жалобно сказал он.
Он даже не стал меня отталкивать или хотя бы бить. Выждал немножко и аккуратно передвинул. И еще руку мне пожал.
До срока, назначенного Чарышевым, оставалось сорок две минуты.
Когда я вошел, Марина не обернулась. Она стояла неподвижно, глядя в серое сумеречное небо. Лохматые тучи бежали быстро и низко. Наверное, она смотрела на них. А я смотрел на нее, зная, что вижу в последний раз. Я очень хотел позвать ее, но это было не нужно. Она так и не обернулась. Что-то мгновенно сместилось вдруг, стало темно, я понял, что лежу под одеялом, почувствовал, как это странно и чудесно, когда не болит голова, — и раздался крик. Я вскочил. Крик нарастал. Я бросился туда, споткнулся во мраке, и вдруг стало тихо — Соломин, длинный, тощий, сутулый, выбросился, как из ада, белеющей тенью. Он налетел на меня и тоже упал.
— Энди… — прохрипел он перехваченным от ужаса голосом. — Энди…
— Ты что это? — спросил я обеспокоенно и удивленно.
Он поднял ко мне узкое, меловое лицо.
— Энди, — бормотал он, успокаиваясь. — Энди. Энди. — Он глубоко вздохнул. — Энди… — обессиленно прошептал он.
— Сон, что ли, страшный? — спросил я.
Он поднялся — бледное привидение тягуче, неспешно вздыбилось из бездны.
— Сон, — сообщило оно. — Такой сон.
— Утром расскажешь. Между прочим, я приехал усталый и спать хочу. Нервы у тебя, однако… Успокоился?
— Да, — процедил он с ненавистью. — А вы эгоист, Гюнтер. Я вам еще не говорил этого? Вы мерзкий, равнодушный эгоист.
— Мне это многие говорили, — утешил я его. — Не ты первый.
— В конце концов, вы перестанете мне «тыкать» или нет? — фальцетом выкрикнул он. — Фамильярность — самая отвратительная вещь на свете!
…В окно лилось фальшивое солнце, заливая комнату ослепительным резким светом.
— Должен заметить, коллега, — Соломин набирал на шифраторе код своего завтрака, — что эта пренеприятная ночь прошла для меня все-таки не без пользы.
— Что вы говорите, коллега? — с восхищением и изумлением ответил я.
— Да. Представьте себе. Видимо, повлияло ваше вчерашнее сообщение об ожидавшемся прогибе метрики, которое я так некстати прервал… Я вел себя бестактно, простите. Нужно будет связаться с Мортоном. Мне пришло в голову, что подобные прогибы, будучи созданы искусственно, при достаточной интенсивности могут завершаться заранее рассчитанными разрывами пространства-времени.
— Что же вы мне ничего не заказали, коллега? — спросил я, идя к синтезатору, в то время как Соломин шел мне навстречу с бокалом молока и порцией столовой массы.
— Еще раз простите, коллега. Я, очевидно, слишком увлекся своими мыслями. Так вот. Если такая операция станет возможной, родится целая наука. Я назову ее хроновариантистикой. Я сохранил самые приятные воспоминания о поре нашего с вами сотрудничества и буду рад, уважаемый коллега, если вы сочтете для себя возможным возобновить его.
— Полагаю, это пойдет нам обоим на пользу, — согласился я.
— Это же самое и я хотел сказать.
— Помилуйте, коллега, — проговорил я и заказал себе стандартный брикет столовой массы.
…Морозная дымка обесцвечивала высокое небо, на западе тихо таял закат. Задорно похрустывал снежок под ногами.
Неторопливо, с достоинством шагая, мы спустились по парадной лестнице института. Соломин, бледный, подтянутый, раскрепощенный, сиял горбатой лысиной, словно нимбом, и охотно улыбался корреспондентам, суетившимся вокруг нас.
— Ну, вот, — сказал он удовлетворенно. — Мы свое дело сделали. Не правда ли, коллега? — Он нагнулся, с удовольствием слепил снежок и, положив на лысину, стал извиваться, стараясь удержать его. Корреспонденты целились объективами. Снежок соскользнул. Соломин засмеялся. — Прорыв, в принципе, возможен, мы это доказали и в этом отчитались. Теперь поедем ко мне, запалим каминчик. — Он галантнейшим образом распахнул передо мною дверцу своего ярко-голубого орнитоптера. Сел за пульт. — А завтра пойдем дальше. Не так ли, коллега?
— Полагаю, именно так, коллега, — ответил я.
Соломин, улыбаясь, поднял оптер к заре. Заснеженный городок канул вниз. Соломин шаловливо погрозил ему длинным суставчатым пальцем.
Запел радиофон. Соломин, не размышляя, дал контакт.
Это был шеф лаборатории слабых взаимодействий Клод Пелетье. Он улыбался восторженной улыбкой.