Выбрать главу

— Поздравляю вас! — воскликнул он. — Дорогие, дорогие мои Эжен и Энди, то, что вы сделали, — грандиозно! Мне невероятно жаль, что я не смог присутствовать на вашем замечательном докладе, но я и моя юная супруга прослушали все от первого до последнего слова по телевидению, и оба спешим вас поздравить!

В поле экрана появилось счастливое девичье лицо. У меня заломило сердце.

Это была девочка с того стереофото.

Сейчас она завороженно глядела на Пелетье, и не было ей дела до экрана. Она вся будто светилась.

Поблагодарив, Соломин выключил радиофон. Медленно спрятал, аккуратно застегнув молнию кармана; пальцы его дрожали.

Оптер рушился в ночь. Тонкая, прозрачная пленочка зари скатывалась за жесткий горизонт. Лицо Соломина сделалось непреклонным и острым.

— Энди, — позвал он. — То… тогда… был не сон?

— Что? — удивленно спросил я сквозь колючий ком в горле. — Какой сон? Ты о чем?

Он бросил машину вниз. У меня засосало под ложечкой. Дальние тучи рванулись к нам навстречу, мимолетно лизнули стекла сизой мутью и, лопнув, провалились вверх.

— Они живы!! — закричал Соломин, впившись в пульт и все круче ставя машину на нос. — Они живы там, я знаю!

Под нами, дыбясь, распахивались заснеженные леса.

— Ты разобьешься! — закричал я и сам едва услышал себя.

— Не-е-ет! — донесся до меня исступленный визг. — Двух хватит!

От перегрузки потемнело в глазах. Сиденье свалилось с меня; завывая, оптер натужно выровнялся.

Из радианта мчалась белая толща. Все летело мимо, мерцая и рябя, сливаясь в длинные черно-белые полосы. Соломин, озверев, оскалясь, корчился над пультом.

— Почему так медленно, Энди? Почему так медленно?

Что-то мелькнуло возле самого борта, раздался сухой хруст, нас крутнуло, я врезался плечом в стекло. На один миг я заметил позади, в снежной мгле, замершую в падении длинную темную тень, и вот она уже пропала, мы были далеко и летели, летели…

7

Из-за ослепительно-прямых деревьев осторожно выступил олень и уставился на нас. С широких, бархатных его ноздрей срывались облачка пара.

— Тс… — выдохнул Соломин.

Олень чуть наклонил большую голову. Высоко поднимая над снегом мослатые ноги, сделал еще шаг.

Я вспомнил перекошенные остовы деревьев и их длинные тусклые тени, катящиеся по бурой поверхности мертвых болот…

Снегопад затихал.

— Смотри какой… — сказал ошалевший от восторга Соломин.

Он торчал по колено в снегу рядом с висящим оптером, зябко спрятав голову в воротник, и широко распахнутыми глазами смотрел на оленя. А олень смотрел на него.

— Я буду работать, Энди, — тихо проговорил Соломин. — Ты меня знаешь. Я к ним пробьюсь.

Я кивнул.

Он попытался распрямить сутулую спину, смешно растопырил плечи.

— Как думаешь… такой я им нужен?

Олень вдруг прянул назад. За щемяще стройными стволами сосен вспыхнуло облако снежной пыли и потянулось, опадая, вслед слитному рокоту уходящего стада.

Октябрь 1979,
Ленинград

История этой небольшой повести еще причудливее, чем история «Корабликов». Первая версия была создана осенью 1973 г. Как я уже упоминал, основные эмоциональные толчки, возбуждавшие желание писать, приходили ко мне тогда не из реальной жизни, а из литературы. Исходно данное произведение было всего-то продолжением лемовского «Соляриса»: Соломин по первости прямо был Сарториусом, Энди Гюнтер, ставший немцем благодаря блистательной работе Юри Ярвета в фильме «Солярис» (как раз тогда только-только вышедшем на экраны), — Снаутом; где-то на окраине текста мелькал и Кельвин, оказавшийся при взгляде со стороны самовлюбленным павлином и бабником. Оно вдобавок было слегка скрещено с «Большой глубиной» Кларка. Влияние «Большой глубины» заключалось в том, что к тому времени, когда развернулись описанные в повести события, борьба за права животных, возглавляемая Маха Тхеро, привела к такому успеху, что нельзя стало есть ничего живого, даже креветок, даже улиток… И, соответственно, человечество село на совершенно голодный паек, ликвидировать который оказались способны лишь исследования Сарториуса. Ну а с другой стороны, солярианский Океан, продолжая свои эксперименты, дотянулся до Земли — и порадовал человечество тем, что перекинул стрелки развития Земли на мир, где Сарториус отказался эти исследования продолжить. Именно тот малыш, которого он (как и жену в придачу) угробил, стараясь накормить человечество, и мерещился ему впоследствии на Станции Солярис — на иной, понятное дело, на исходной линии…

Сколько я понимаю, это был первый мой опыт в потом столь пришедшемся мне по сердцу жанре альтернативной фантастики.

В 1975 г. на семинарском обсуждения молодому наглецу вогнали ума во все отверстия, объяснив, что варьировать Лема можно разве что Тарковскому, а ты, чадо, не шали, имей уважение. Я его поимел. С этого начался долгий и весьма мучительный путь ухудшения произведения, приведший в конце концов к возникновению приведенного выше варианта.

Оригинал повести не сохранился. Скорее всего я его тоже спалил — из скромности, чтобы никто уже не смог бы, тыча в него пальцем, обвинить меня в отсутствии пиетета к классикам.

Да, я не оговорился: эта повесть, в отличие от других долго ждавших публикации и в процессе ожидания претерпевших основательные трансформации вещей, не улучшилась, а ухудшилась. Причина тут одна: с самого начала я переделывал повесть не для качества, а для издания. Она в ту пору казалась наиболее проходимой из всего мало-мальски крупного, что у меня валялось в столе — и ее время от времени пытались предложить в какой-нибудь сборник. Хотя дурь это была немереная: как ни мотивируй существующую в повести ситуацию — расцветом ли вегетарианства, происками инопланетного Океана или разрушением земной экологии уже благополучно сгинувшими капиталистами, у любого редактора, я полагаю, вся шерсть дыбом вставала, едва он отлистывал пару страниц: недостаток продовольствия при коммунизме! Автор охренел, что ли? Помню, когда повесть вошла в предварительный состав какого-то московского сборника («Созвездие» он вроде бы должен был называться), Миша Ковальчук публично обещал съесть собственную бороду, если она и впрямь будет в этом сборнике опубликована. Очень хорошо помню, как мы идем по розовому подземному вестибюлю станции метро «Баррикадная» и известный критик Гаков говорит, тонко усмехаясь: «Я съем собственную бороду…» А я все понять не мог, все надеялся, все вычеркивал что-то и что-то вписывал…

Этапов пять-шесть издевательств выдержал этот текст, становясь все более тощим и убогим, пока наконец не увидел свет в одном из лениздатовских сборников уже в перестроечные времена… Основой для этого варианта послужила версия, возникшая после очередной кардинальной переработки. Возникла она действительно осенью 1979 г. Но вплоть до середины 80-х я, при каждой вдруг начинавшей брезжить возможности куда-то повесть приткнуть, что-то там опять адаптировал. Позорище. Осел, который долго идет за подвешенной у него перед носом морковкой, даже если в конце концов и получает ее в награду за глупость и покорность, ест ее уже порядком подгнившей.

Утешением мне может являться лишь то, что это был единственный (правда, растянувшийся чуть ли не на десять лет) подобный случай в моей человеческой и творческой биографии. Надеюсь, таковым он и останется.

Художник

Лес был бесконечен. Плоская, душная мгла обволакивала тело туго и незримо. Иногда в ней вспыхивали багровые огоньки глаз — то ли зверя, то ли духа, и художник замирал, стараясь не дышать. Дважды ему попадались маленькие поляны, и тогда можно было взглянуть на мерцающие в вышине звезды, такие спокойные и голубые после опасных звезд леса. Но потом вновь приходилось нырять в сладковатую затхлость под низкими кронами. Лес кричал и выл, лес зловонно дышал, иногда доносились крадущиеся шаги — то ли зверя, то ли духа… Художник мечтал услышать голос птицы Ку-у, птицы его предков, — это значило бы, что он на верном пути. Но лес кричал иными голосами. Художник шел из последних сил, все сильнее припадая на искалеченную ногу, облизывая спекшиеся губы сухим языком.