— Что?
— Он применяется для создания силовых клапанов в инжекторах вспомогательных систем жизнеобеспечения. Маленькие такие, с ноготь, и на каждом корабле их порядка двадцати тысяч. Вижу, что нет. Я тоже нет. Этому шесть лет учатся. Как раз столько времени осталось до взрыва. За предыдущие шесть лет мы подготовили армию специалистов, превышающую ту, что была, в двадцать три с половиной раза. Это было все, что могли дать вузы, потому что на большее нет ни практикумов, ни тренажеров, ни обучающих аппаратов, ни их лент… их количество также увеличено приблизительно в те же двадцать три с половиной раза. И так далее. Это в условиях массового радостного энтузиазма по поводу переселения. А в условиях страха всеобщей гибели…
— Вы обрекаете на смерть чуть не сорок миллиардов человек и молчите…
— А вы, уважаемый Мэлор Юрьевич, настаиваете, чтобы мы любезно известили их об этом?
— Не верю! Не верю я вашим индустриальным выкладкам!
— Это не разговор, Мэлор Юрьевич. Экономика — не религия. От веры или неверия тут ничего не зависит.
— Да все вместе мы…
— Кто станет вместе? На чье сплочение вы рассчитываете? Улетающих с остающимися? Да только слово скажи — начнутся страшные, каких еще не видела планета, драки, бои, битвы! За места на кораблях! Исступленные и бессмысленные поиски виновных, самосуд, хаос, бойня! Мы не успеем вывезти и десятой доли того, что могли бы!
— Какая бойня? Какой хаос? Да как вы думаете о людях? Какое право вы имеете управлять нами, так думая о нас?
Лицо Ринальдо стало жестким, и морщины прорезались четко, как сабельные шрамы.
— Ах, вот как вы заговорили! Но, простите, с какой стати я должен думать о вас лучше? Что вы-то знаете о людях? Сорок лет как государственные границы стали милым анахронизмом, вроде лондонских туманов, — а вы знаете, что в семи регионах мира мы до сих пор сталкиваемся с систематическими рецидивами расизма и национализма? Я уж не говорю о спорадических. Вы физик, одаренный, честь вам и хвала, никто не смеет оторвать вас от пера и бумаги, — а знаете вы, что такое, когда в дружинников сил безопасности стреляют из настоящих пулеметов и лазерных базук на дорогах? Средь бела дня? Знаете, что по крайней мере из трех регионов продолжают поступать в мир наркотики? Знаете? Слышали что-то… Есть о чем посудачить на досуге, когда мозг устал, после работы… Тридцать лет как окончательно исчезли из обихода деньги — и тем не менее до сих пор мы расследуем кражи. Зачем крадут? Я не понимаю. Из музеев, из общественных зданий, друг у друга… А знаете, что нам до сих пор не доверяют? Нам — Совету? Я не беру последние проклятые годы — но прежде!.. Все преимущества, даваемые статусом общественного деятеля, пропали еще до моего рождения — и тем не менее рефлекс недоверия к управленческому аппарату не удается преодолеть. Дескать, эти-то уж себя не обделят! Иногда кажется, что он просто уже в генах застрял где-то… Вот вы же не верите мне сейчас.
— Я верю, но дело не…
— Не верите! Вы сидите и думаете: старый гестаповец, недобитый комендант Освенцима, вешает мне лапшу на уши, стремясь ускользнуть от справедливого возмездия!
— Ринальдо! Что вы говорите!
— И в то же время требуете, чтобы мы ввели всю эту чудовищную ораву в такое искушение! Да нас же просто сомнут! И вас сомнут с нами заодно, уважаемый Мэлор Юрьевич! Так за что мне доверять вам? Вы что, перестали сплетничать? Перестали лгать? Перестали пытаться управлять друг другом — вместо того чтобы учиться принимать и уважать друг друга? Вы, может, и поручитесь, что люди стройными рядами, забыв сон и трапезы, бросятся строить корабли для ближних своих и своих любимых. А я вам не поверю! Я поручусь, что из ста по крайней мере двадцать бросятся отбивать корабли у ближних! И по крайней мере пять из них будут с оружием, которым два века назад всякая сволочь просто нашпиговала планету! Вы можете сказать: я уверен в светлом начале человека; да, гуманизм переборет; да, взаимопомощь победит! А я так сказать не имею права! Я отвечаю за все это, и за светлое начало, и за гуманизм, и за вас, сидящего за письменным столом. И я обязан иметь запас прочности, обязан исходить из худшего, чтобы, когда солнце лопнет у меня над головой, я знал: там, на Терре, не обреченная на вымирание группка, а жизнеспособный трансплантат человечества! Все висит на волоске, и если сказать об этом вслух, он может порваться. Может и не порваться, может, если сказать: мы успеем спасти не двадцать два, а целых, понимаете ли, двадцать три с половиной процента, — но может быть, и вообще ни одного! Выигрыш невелик, а риск чудовищен! Ибо может, может и порваться!..
— Вы… — прохрипел Мэлор. — Вы…
— Молчите. Хватит уже.
— Но должен же быть какой-то выход! Ведь нельзя же… нельзя, чтобы вы были правы!
— Нельзя? Совсем нельзя? Хорошо, любезный Мэлор Юрьевич, пусть я выживший из ума мизантроп. А все люди — замечательные, как вот вы. Но этот факт сам по себе никого из них не спасает. Всех замечательных мы все равно не успеем вывезти, понимаете вы, наконец?! Все равно, все равно, все равно!! — закричал он с отчаянием, накопившимся за многие годы. — Так не жестоко ли отнимать у этих замечательных обреченных целых шесть лет их замечательной жизни, полной любви, заботы, творчества! Может, пусть лучше живут так до последней секунды, нет?!
Мэлор молчал.
— Все висит на волоске. Миллионы лет жизни, тысячи лет цивилизации. Все, абсолютно все жертвы и страдания могут оказаться напрасными. Этого нельзя допустить. Грош нам всем цена, если мы это допустим.
— Я понимаю, — сказал Мэлор безжизненно. — Но не могу согласиться с вами.
— Это ваше право, конечно. Но это вам только кажется сгоряча.
Лицо Мэлора было серым.
— Я не могу здесь больше быть, — проговорил он угрюмо и опустил взгляд.
— Не могу, не могу… — почти презрительно передразнил его Ринальдо.
— Я к вам еще приду, — сказал Мэлор после паузы. Ринальдо с ледяной вежливостью ответил:
— Буду очень рад увидеть вас снова.
На Земле шел дождь.
Дрожащая завеса звенела и дышала, купая в жемчужном тумане невесомую громаду Совета, застилая горизонт. Пытаясь умыть этот мир. Мэлор был один.
Солнца не было видно.
Солнце…
Вот, оказывается, как… Вот что происходит… Вот каков мир вокруг. Как же я ничегошеньки не знал и не понимал. Ринальдо, простите меня за то, что я, не зная и не понимая, возмущался вами!..
Как дико…
Как скучно.
Как ничего нельзя сделать. Хоть расшибись об стенку, хоть облейся бензином и чиркни спичкой прилюдно — ничего, ничего не изменится, только перестанешь быть. А в положенный час расколется небо, солнце вспухнет страшным цветом, и лопнет, и покатит в пустоту зыбкие волны огня… совершенно независимо от меня.
Как противно все, как гнусно. Что же это они сделали?
Это не они. Познание происходит методом проб и ошибок. На ошибках учатся. Ха-ха.
Ну ведь невозможно же, чтобы весь этот мир, весь мир?.. Все миры этого солнца, и Ганимед, где Бекки моя ждет, и волнуется, и не знает, что думать. Весь мой мир, все люди, с которыми я встречался, и с которыми встретился бы позже, и с которыми не встретился бы никогда… И дом, где я родился, на косогоре над подмосковной речушкой Лбовкой, которой и на картах-то нет, — но ведь в ней, в ней мы, мальчишки, ловили щурят прямо руками в прозрачной воде под ветлой; и церквушка на пригорке, смешная и домашняя, как курица… Кто их-то вытащит из огня? Тадж-Махал, Лувр. Без них нельзя, а без церквушки можно?
Да пусть я сгорю, но ветла и щурята должны спастись!
Университет над холодной царственной Невой; Крым, зазубренный Карадаг, где я отдыхал и так скоропостижно влюбился в эту… длинноногую, и сама эта длинноногая, и те, в кого она влюблялась до и после меня…