А я запиралась от них и умирала от нелюбви.
Хуже всего было зеркало. Вот неглаза, вот нелицо, вот неруки. Вот негрудь — нетронутая даже загаром — обещает быть, но все не приходит.
И не понимала, как такое могло получиться, что мама — красавица, а я — вот.
Думала, как странно, что это называется мной.
И какое несчастье — быть этим.
У Янки давно уже была и первая любовь, и вторая, и третья, а я уже поверила, что у меня вообще никогда ничего не будет. И выла беззвучно, уставившись на обои.
И вот тогда у нас в доме появился он. Они были с папой дружны в молодости. А теперь он стал режиссером и взял папу сниматься в свой фильм.
Он был рыжим, а ресницы жгуче-красные, длинные, густые. Как рыжая хвоя. Вообще волосы какой-то зверской густоты. За столом было жарко, он расстегнул рубашку, закатал рукава, и были видны бицепсы, мощные, усыпанные веснушками. И сквозь ворот рубашки на груди пробивались рыжие клочья.
Помню, он говорил, что только что с моря, но кожа светлая, не загорает, только розовеет.
Он стал приходить часто.
Папа показал мне фотографию, на которой они вдвоем дурачатся, висят на перекладине вниз головой. Я смотрела на тех мальчишек и подумала еще тогда — до того, как стать отцом, мой папа уже был моим папой? А этот рыжий уже тогда был им? Кем им?
Он был старым холостяком, и папа с мамой все шутили, что его нужно женить. Один раз сказал:
— Если видел раз женскую грудь — все равно что видел ее у всех.
А мама возразила, что ничего подобного, женские груди — как снежинки, нет ни одной похожей, и они засмеялись. Мне все это было странно и неприятно.
Он называл меня Сашкой-промокашкой. А я в его присутствии совершенно терялась. Вернее сказать, я с ним снова раздваивалась, но та, которая боялась, была здесь, а другая, которая ничего не боялась, куда-то исчезала в самый неподходящий момент.
Он зайдет ко мне, взглянет на обложку и спрашивает:
— Как там Троя? Еще держится? Или уже взяли?
Я набралась храбрости и спросила, про что он хочет снять кино. Он ответил:
— Вот ты, к примеру, пила кефир, и у тебя после этого остались белые кефирные усики, а на улице — написали во вчерашней «Вечерке» — автобус наехал на остановку, где ждало этого автобуса много людей, и они погибли. И между кефирными усиками и этой смертью есть прямая связь. Да и между всем остальным на свете.
Я влюбилась в него без памяти.
Когда он был в гостях, я незаметно выскальзывала в прихожую, чтобы понюхать его долгополое пальто, белое кашне, шляпу. Он пользовался каким-то незнакомым одеколоном — и запах был восхитительный, терпкий, мужской.
Я не могла спать. Теперь я умирала от любви. Ночи напролет рыдала в подушку. В дневнике каждый день выводила страницами: «Я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя».
Мне было так больно. Я не понимала, что с этим со всем делать.
Мама все видела и переживала вместе со мной. Не знала, как помочь. Обнимала меня и утешала, гладила, как маленькую, по голове. Пыталась образумить:
— Ты еще совсем ребенок. У тебя острая потребность не только быть любимой, но и отдать свою любовь. Все это прекрасно. Но кого любить-то? Твои женихи еще только в солдатики перестали играть. И вот отсюда все эти слезы в подушку, зависть, фантазии, грезы, обида на судьбу, злоба на весь мир, на самых близких. Будто самые близкие именно во всем виноваты. И тогда ты начинаешь себе все придумывать.
Она убеждала меня, что для любви еще рано, что все это еще ненастоящее. Я ревела:
— А что настоящее?
Она сказала:
— Ну, вот как у нас с папой.
И папа заходил ко мне в комнату, садился на край постели и почему-то виновато улыбался. Будто это его вина. Будто это какая-то тяжелая болезнь, и он ничем не может мне помочь. Вздыхал:
— Зайка, я тебя очень люблю. Ну почему этого мало?
И так их становилось жалко!
Я стала писать ему письма. Отправляла каждый день. Не знала, что писать, и просто посылала ему в конверте то, что было в тот день частью меня — билет на трамвай, перышко, список покупок, нитку, травинку, жука-пожарника.
Он несколько раз ответил. Написал что-то шутливое, вежливое. А потом тоже стал посылать какие-то глупости: оборванный шнурок, обрезки кинопленки. Один раз я достала из конверта салфетку, в которую был завернут его зуб, выдернутый накануне. На салфетке было написано, что посылается это с надеждой, что если с моей стороны и была любовь, то теперь уже точно пройдет. Зуб, правда, был страшный. А я взяла и засунула его за щеку.