Ряды наступающей смерти мертвяще однообразны, десятки раз повторены в ее отрядах одни и те же движения, одно и то же обличье. Но в этой картине, кроме наступающих полчищ смерти и ее жертв, есть и противоборствующее начало. Вглядимся внимательнее. Вот человек, который пытается спастись под столом. На нем шутовской колпак, он смешон и жалок в своей попытке. Но не смешны четыре воина, встречающие смерть с оружием в руках! Один из них упал, копье его поломано, но и поверженный он не сдается: он отталкивает надвигающийся на него скелет, он не выпускает из рук меча. У него мужественное лицо и могучее тело: он не сдастся до последнего. Это едва ли не самая сильная фигура на всей картине. Рядом с ним другой воин: двумя руками занес он меч над головой смерти. Он погибнет, как погибнут все, но перед тем, как пасть, он еще нанесет удар. Движение третьего более робко и растерянно, но и он не хочет просто сдаться, не сделав попытки отпора. А рядом в костюме простолюдина человек без оружия. Он поднял высоко над головой тяжелую скамью: он тоже не станет покорно ждать, покуда его убьют, и не будет просить о пощаде. Он будет драться! Скамья станет его оружием, выбьют скамью, он будет отбиваться голыми руками. И, наконец, еще один, прикрытый четырьмя сопротивляющимися. Он тоже испуган. Но перед ним еще есть небольшое свободное пространство. Он хватается за свою тонкую шпагу, он попробует отбиться и, может быть, даже защитить влюбленную пару…
Так возникают образы нескольких людей, очень отличных друг от друга, которые по-разному противостоят смертельной опасности, но все же противостоят ей. Тот, кто находится в самом отчаянном положении — он упал, но еще сражается, — написан, пожалуй, с самой большой симпатией. Он повержен, но в нем ощутима огромная сила.
И когда мы вглядимся в эту группу, перед нами вначале слабо, потом сильнее и явственнее засветится огонек догадки. Художник вошел в мастерскую. У него тяжело на душе. Ему предстоит еще один день работы, а позади и впереди еще длинные вереницы таких дней — это работа надолго. Ему нужно найти способы, средства, приемы, чтобы выразить то, что он так мучительно ощущает. Движение души должно выразиться в движении кисти. А для этого нужно все время решать сложнейшие задачи: цветовые, композиционные, ритмические, решать не умозрительно, а в напряженной работе.
Как изобразить толпу, теснимую со всех сторон, охваченную паническим страхом? Как движется человек, пытающийся отклониться от смертельной опасности? Он это видел однажды. Где это было? Когда? Повернуты испуганные головы, беспомощно подняты руки, широко раскрыты в крике рты. Мало вспомнить это, мало вызвать в своем воображении. Чтобы эти тела на картине шарахнулись в страхе, чтобы эти руки поднялись, чтобы эти рты раскрылись, у тебя есть только твои кисти и твои краски, и то, что не будет передано ими, бесполезно растолковывать словами.
Можно ли было создать такую картину спокойно, не поддаваясь настроению, выраженному ею? Но ужас, воплощенный в образы, художественно преобразованный, закрепленный навечно, уже отчасти побежден художником, преодолен им. А чтобы это произошло, нужно работать, работать, работать! Между трагическими мыслями в душе и трагическими образами на картине вставало действие, поиски линии и цвета. Да нет, это сказано слишком общо, а на самом деле на плоскость картины лег мазок, ему предшествовали сотни других, но вот он лег, и что-то изменилось не только там, куда он лег, но сдвинулось во всей картине, и не «memento mori» занимает сейчас твои мысли, а следующее движение кисти, которое должно подхватить и усилить звучание этого мазка.
Брейгель пишет свою картину. Пишет колокол, который звонит по умершим и умирающим. Он помнит и знает, что должен значить этот колокол на его картине. Но тот не будет означать решительно ничего, если он не сможет написать его так, чтоб зримой стала тяжесть его качания и его позеленевшая бронза. Брейгель пишет свою картину. Не зная, что со временем она попадет в Мадрид, что будет висеть в музее Прадо, что там ее увидит Хемингуэй и что, может быть, именно это заставит его не раз вспомнить Брейгеля в своих книгах.
Брейгель ничего не знает о будущем своей картины. О тысячах людей, которые будут спустя долгие века глядеть на нее и размышлять о ней. О том, как будут спорить, когда она написана: одни будут считать, что она создана в последние годы его жизни, другие, видя ее близость к «Падению ангелов» и «Безумной Грете», — приближать ее к ним.
Он не заглядывает вперед на века. Он твердо знает: доска, выбранная для картины, выбрана правильно и подготовлена по всем требованиям мастерства. Ничто, кроме огня, не уничтожит ее. За грунт он тоже может быть спокоен. Но ни веков — так далеко он не заглядывает, — ни лет не проживет эта картина, если он сейчас не решит, как и какой силы положить тот мазок, который он кладет сейчас, — один мазок, — если он не проживет этот миг не в мыслях о смерти, а в мыслях о работе. А за ним другой миг, и еще, и еще. Из них сложится день. Из дней неделя. Из недель месяцы. А потом наступит день, когда картина будет написана. И страх побежден.
XX
Нам приходится все время переходить от картин Брейгеля к событиям, которые происходят за стенами его мастерской, в Антверпене и за его пределами. Отвлечься от них мы не можем, так же как не мог отвлечься и он. Они напоминают о себе. Беспрестанно. Повелительно. Грозно. В эти годы в жизни, вначале робко и глухо, потом более явно и сильно, зазвучала новая важная нота. Протестантизм, в котором воедино сливаются религиозные и социальные устремления, приобретает в Нидерландах все больше сторонников, влияние его расширяется. Еще совсем недавно никто не решался выступать в поддержку и защиту преследуемых протестантов, и они сами мирились с положением безропотных жертв. С некоторых пор это изменилось. Мрачно известный инквизитор Тительманс похвалялся, что ничего не боится, что никто не посмеет ослушаться его приказаний, и скольких бы людей ни повелел он схватить, покорятся и они и окружающие. Было время, когда он безоружным появлялся среди любой толпы и жестом указывал: «Взять его» — и все покорялись. А теперь не во всяком городе хозяин гостиницы решается пустить его в дом. Теперь, стоит ему появиться в городе, как вокруг него собирается враждебная толпа. Она преследует его криками, насмешливыми песнями, позорящими кличками. За словом протеста идет дело.
В городе Мессине толпа силою освобождает из тюрьмы нескольких еретиков. В Антверпене власти вынуждены на время отказаться от преследования кальвинистов. Но дальше всего дело зашло в Валансьене. Здесь едва ли не впервые горожане осмелились оказать противодействие инквизиторам, когда те осудили на сожжение двух протестантских проповедников.
С того момента, как был произнесен приговор, жители города собирались толпами под окнами городской тюрьмы, открыто выражали свое недовольство инквизицией и свое сочувствие ее жертвам. Несколько месяцев подряд продолжались эти демонстрации. Власти не решались привести приговор в исполнение.
Кардинал Гранвелла, хорошо знавший, что Филиппу известно не только то, о чем он сам докладывает ему в своих длинных и частых письмах, но и то, о чем он умалчивает, боялся недовольства короля, вызванного этой проволочкой. Он уговаривал, требовал, приказывал, чтобы аутодафе наконец состоялось.
В теплый весенний день на главной площади города сложили костер. Осужденных в позорных одеждах вывели на площадь и подвели к нему. Летописец, рассказывающий историю этого дня, утверждает, что один из протестантских проповедников, когда его привязали к столбу, воскликнул: «Отец небесный!» Свидетельство это сомнительно. Ведь известно, что осужденным на сожжение рот затыкали кляпом или зажимали зажимом.
В описании дальнейшего хода событий все источники сходятся. Когда дрова загорелись, из толпы в костер полетел снятый с ноги башмак. Это было условным знаком. Люди, толпившиеся вокруг костра, бросились вперед, свалили ограду, воздвигнутую властями из предосторожности, разметали уже занявшиеся дрова и отвязали осужденных. Тут вмешались солдаты. Они атаковали толпу, и, растерявшись, защитники несчастных дали увести их обратно в тюрьму. Но через несколько часов народ снова собрался, и впервые в истории нидерландской инквизиции тюрьма была взята штурмом в осужденные выпущены на волю. Горожане не только освободили их, но и помогли им скрыться, а потом бежать в безопасное место. Это событие вошло в историю под названием: «День тех, кого не сожгли до конца».