Стойкость и сила духа художника не только в том, что он берется за такие темы, но и в том, что никакая, самая острая, самая горькая современная тема не освобождает его от неустанных поисков новых художественных решений. Казалось бы, он уже столько раз в прежних работах изображал толпу, ее сложное движение. Можно было бы вспомнить то, что он делал прежде. Он не может так поступить. Можно возвращаться к прежним темам, к прежним мотивам. И это он делал не раз на протяжении своего долгого пути. Но повторить свое открытие? Тогда оно перестанет быть открытием.
В «Несении креста» толпа, то сгущавшаяся, то редевшая, была подобно потоку, который, вытекая из города, огибал скалу с мельницей и устремлялся по направлению к Голгофе, и конники в красных мундирах обозначали направление этого потока, вели его за собой. Но движение не захватывало всю толпу, оно прерывалось, от общего потока отделялись, открывались, устремлялись в другие стороны люди, не вовлеченные в общее движение. Самое главное событие картины — несение креста — не могло притянуть к себе все движение, все взгляды. Так это было задумано, и так это было воплощено.
В «Избиении младенцев в Вифлееме» все замкнуто на площади. Стены домов не дают людям ни убежища, ни защиты, они сжимают круг площади; темные силуэты всадников и темные стволы деревьев, темные бревна на первом плане окружают ее, не оставляя выхода и не отпуская взгляда. И грозный красный цвет — красных мундиров и красных стен — обтекает площадь, как огненное кольцо. И нет из него выхода. И нет в нем просвета. Куда ни поглядишь — всюду вырастает преграда. И чем неподвижнее сидят на конях солдаты, ощетинив свой строй острым лесом пик, вонзающихся в воздух, тем ощутимее движение мятущихся, тщетно ищущих спасения людей в центре этого зловещего круга.
Лишь одной женщине удалось вырваться из рокового кольца. Но ненадолго! Красный всадник повернул своего черного коня, пришпорил его и устремился в погоню — прорванный круг будет замкнут. Из него нет выхода, а в нем нет пощады.
Цвет неба на этой картине — исчерна-зеленый, тяжелый, глухой — говорит о совершающемся под ним злодействе.
Прекрасны гордые кони, переступающие тонкими ногами на истоптанном копытами снегу. Горделива посадка всадников. Невозмутимо спокойны заснувшие на зиму деревья. Многоцветны одежды людей. Их яркость особенно ярка на фоне желто-белого снега. Даже в самые страшные минуты мир, предстающий перед глазами художника, прекрасен, и, чем он прекраснее, тем страшнее происходящее. У всадника, повернувшего голову к крестьянину, который, стоя на коленях, молит о пощаде, совсем не злодейское лицо. Он красив, у него мужественная осанка, он сидит на коне горделиво, он — воплощение воинственной мужественности. Грубым кажется рядом с ним лицо крестьянина и неуклюжим движение, которым он опустился на колени. И можно даже представить себе, что у этой картины были зрители, которые легко могли бы отожествить себя с этим прекрасным рыцарем, но ни за что и никогда не поставили бы себя на место крестьянина. И деревня на этой картине могла бы показаться им всего смешно суетящимся развороченным муравейником.
Но для художника красота статных всадников — бездушна и зла, а неуклюжесть и беспомощность тех, кто подвергся нападению, глубоко человечна.
У него холодели руки от гнева и сжималось сердце от жалости, когда он писал эту картину, и он написал ее так, что этот холод и эту боль мы ощущаем четыре века спустя.
XXVI
Летом и осенью 1566 года события развиваются стремительно, грозно и противоречиво. Протестантские проповеди, особенно проповеди кальвинистов, собирают все больше слушателей. Маргарита в растерянности — она то мирится с происходящим, то издает новые запреты, которым никто уже не внемлет. Протестанты приходят на проповеди вооруженными, готовыми силой отстоять свое право слушать их. После проповеди они провожают своих проповедников, вызывающе окружив их кольцом охраны.
Но не только они встают под знамена гезов. Те нидерландские католики, которые недовольны испанским господством, тоже примыкают к гезам.
Руководители дворянской оппозиции собираются на одно тайное совещание за другим. Между ними нет единогласия. Они держат свои переговоры в тайне, но слухи просачиваются в народ. Все ждут, что Эгмонт согласится открыто признать себя вождем всех недовольных, кто хочет сбросить испанское господство. Он популярен. Все помнят его успехи на полях сражений. Его знатность импонирует дворянству, народ, без особых оснований, считает его своим защитником. Эгмонт вначале колеблется, потом отказывается от опасной нести.
Долгие недели нет известий из Мадрида. Маргарита и Государственный совет отправили туда послов, чтобы почтительно сообщить королю о «смягчении», вырванном у Маргариты, получить его одобрение и, может быть, согласие на некоторые новые уступки. Филипп ведет себя уклончиво: ни в чем не отказывает и ничего не обещает. В Брюссель от него идут письма, чтобы сеять рознь между нидерландскими вельможами. Письма, полные лести одному, агенты Филиппа делают известными всем остальным; другие — предназначенные только Маргарите — содержат тайные инструкции и приказ обуздать всех непокорных. Филипп не без основания считает, что хорошо осведомлен обо всех их действиях и планах, но он не подозревает, что многие из его тайных инструкций попадают не только к Маргарите, но и к Вильгельму Оранскому. Хитрый политик, Оранский сумел завербовать осведомителей в ближайшем окружении Филиппа. Поэтому он не верит лестным для него посланиям короля и, чувствуя грозящую опасность, предупреждает о ней Эгмонта.
Противоречивые вести и тревожные слухи будоражат страну. Неуверенность особенно ощутима в Брюсселе, где скрещиваются все противоборствующие устремления.
Напряженность растет, недовольство народа усиливается. Время, когда людям было достаточно собираться, чтобы петь псалмы и слушать обличения греховности римской церкви, алчности ее служителей, идолопоклонничества ее пышных обрядов, прошло. Люди жаждут не слов, но действий. Все нарастающее это стремление находит выход в стихийном взрыве, который потряс Нидерланды и вошел в историю под именем иконоборчества.
По сути иконоборческое движение было широким народным восстанием. Оно началось с волнений в промышленных районах, где его участниками были рабочие мануфактур, разорившиеся ремесленники, городская беднота. Распространяясь, как пожар, оно охватывало город за городом, провинцию за провинцией. Как уже не раз прежде в истории человечества, яростное возмущение, для которого было более чем достаточно причин и поводов, обрушилось не на тех, кто притеснял и угнетал народ, а на создания рук человеческих, в которые было положено бесконечно мною труда, — на произведения архитектуры, скульптуры, живописи. Иконоборцы осаждали католические монастыри и храмы, врывались в них с лестницами, веревками, баграми и топорами. Они раздевали статуи святых, срывали со стен и ломали иконы, рубили топорами алтари и церковную мебель, выбрасывали на улицу чаши для причастия, дарохранительницы, ковчежцы с мощами. Гнев иконоборцев был разрушителен, но бескорыстен. Они ничего не брали из имущества католической церкви, они лишь хотели навсегда уничтожить идолов господствующей религии, все то, в чем, по их понятиям, выражалось ее греховное богатство и роскошь.
Яркая характеристика иконоборческого движения принадлежит Фридриху Шиллеру. Она примечательна своей двойственностью. Осуждение переходит в ней в объяснение, объяснение в оправдание и в новое осуждение.
Вот небольшой отрывок:
«Многолюдная и грубая толпа, состоящая из низших слоев черни, зверски настроенная из-за зверского обращения с ней, преследуемая смертными приговорами, которые подстерегали ее в каждом городе, гонимая от границы к границе и загнанная до отчаяния, вынужденная тайком совершать свои богослужения, скрывать, как дело тьмы, свое священнейшее человеческое право; перед ее глазами гордо возвышаются молитвенные дома торжествующей церкви, где гордые братья предаются молитве среди красоты и роскоши, а они, вытесненные за стены города, вытесненные, быть может, только потому, что они численно слабее, вынуждены скрывать, как позор, свои молитвы тому же самому богу в диких лесах или под палящими лучами полуденного солнца. Их вытолкнули из гражданского общества и довели до состояния дикарей, и вот в одну из страшных минут они вспоминают о правах этой дикости! Чем больше их число, тем неестественнее их судьба, и они начинают понимать это. Небо над головой, готовое оружие, безумие в мозгу, озлобление в сердце — все рвется навстречу призыву какого-нибудь оратора-фанатика; обстоятельства зовут к действию, никаких обсуждений не надо там, где все взоры говорят одно и то же, решение рождается раньше, чем произнесено слово; готовая к преступлению, никто еще не знает точно — к какому, разъяренная толпа расходится в разные стороны. Торжествующая роскошь враждебной религии оскорбляет бедность этих людей; великолепие тех храмов издевается над их загнанной верой; каждый крест при большой дороге, каждое изображение святого, на которое они наталкиваются, — все это знак торжества над ними, и все это должно быть уничтожено их мстительной рукой. Фанатизм дает начало ужасам, но осуществляют их низменные страсти, находя себе в этом щедрое удовлетворение».