Гент уже к началу XVI века утратил часть своего былого могущества. Но все же он оставался одним из самых больших, богатых и прекрасных городов страны. Его населяло без малого двести тысяч человек — огромное число для того времени!
Его знаменитые церкви, крепостные стены, замок и ратуша, его огромные старинные колокола, носившие человеческие имена, были известны далеко за пределами Нидерландов.
Гент гордился тем, что он родина императора Карла V. Но еще больше он гордился своим самоуправлением, вольностями своего сената, цехов и корпораций. Вокруг этих прав и вольностей шла неустанная борьба.
Карл V был еще юношей, когда придворные уговорили его издать особый указ, посвященный вольностям Гента, вернее, отнимавший у города вольности. Ненавистный гентцам указ был написан на пергаменте, который изготовлялся из телячьей кожи и вошел в историю под названием «Телячья кожа». «Телячья кожа», несмотря на свое безобидное название, грозила весьма суровыми карами каждому, кто осмелится напомнить императору о льготах и привилегиях города, в котором он родился.
В 1540 году Карлу потребовались деньги, и он приказал, чтобы Фландрия дала ему сразу неслыханную сумму — треть того, что было возложено на все Нидерланды. Гент осмелился напомнить о старинном обычае, согласно которому Фландрия не должна платить никаких податей без согласия Гента. Напоминание не было принято в расчет. Медным голосом могучего колокола по имени «Роланд» гентцы возвестили городу и государству о своем неповиновении. Они извлекли из городского архива и в ярости разрезали на полосы ненавистную «Телячью кожу». Взбунтовавшиеся горожане в знак протеста нацепили ее клочки на широкие поля своих шляп и в таком виде ходили по городу.
Карл V страшно разгневался и счел за благо наказать такое неповиновение примерно и лично. Для такого случая враждебная ему Франция обещала пропустить его и его войско. Он прибыл во главе армии вначале в Брюссель, а затем в мятежный Гент. Вести о его продвижении разносились по всей стране.
Императорские войска вошли в Гент. Улицы Гента заполнили тысячи копьеносцев, стрелков, алебардщиков, мушкетеров. Кроме вооруженных до зубов солдат с императором прибыли придворные чины, сборщики налогов и податей, кардиналы и епископы. Процессия была внушительная!
В течение месяца Гент ждал решения своей участи, а тем временем кормил императорское войско и свиту, составлявшие шестьдесят тысяч человек, конницу и обоз, которые насчитывали пятнадцать тысяч коней; уже само по себе это было тяжким наказанием для города. Но настоящее наказание было впереди.
Вначале были обезглавлены зачинщики; потом был объявлен приговор императора городу. Все его прежние права и традиционные преимущества уничтожались, оборонительные стены и башни было приказано срыть, городскую артиллерию изъять, всех горожан разоружить, общественное имущество города конфисковать, а мятежный колокол «Роланд» сбросить с колокольни, вырвать ему язык, а затем пустить на переплавку.
Разумеется, не были забыты и деньги, с которых все началось. Генту пришлось теперь уплатить не только сумму, из-за которой все началось, но и огромный штраф за неповиновение.
Так император обезоружил и разорил непокорный город. Но на этом его мщение не остановилось. Он его еще и опозорил. Императорский указ предписывал, чтобы члены городского и цехового самоуправления и другие самые знатные горожане предстали перед ним в траурных одеждах и в позорных холщовых рубахах с веревками на шее и чтобы один от имени всей толпы кающихся громко сказал, что жители Гента оплакивают свою измену, клянутся никогда не совершать ничего подобного и почтительно умоляют императора милостиво даровать им высочайшее прощение.
Режиссером этого зловещего и злорадного спектакля был сам Карл V, а его ландскнехты, окружившие дворец, где происходило покаяние, обеспечили, чтобы вся процедура была выполнена точно по его предписаниям.
Весть об участи Гента разнеслась по всем Нидерландам. Поражала не только жестокая суть наказания, но безжалостно продуманная форма его красочных деталей.
Для того чтобы понять некоторые существенные стороны быта, окружавшего Брейгеля с юных лет, нужно непременно представить себе, что в его время власти стремились карать не в тишине и тайне, а превращать жестокость во впечатляющее, пышное, красочное, можно сказать, театрализованное зрелище.
За карами и казнями, за виселицами и кострами стояли опытные постановщики, озабоченные тем, чтобы зрелище это смотрелось и запоминалось. Подобные обычаи сложились задолго до того, как Нидерланды попали под власть Карла V. Габсбурги заимствовали не только пышный придворный этикет, но и всю детально разработанную внешнюю сторону своего правления у бургундских герцогов. Здесь будет уместно процитировать труд голландского историка Хёйзинги «Осень средневековья». Об обычаях Северной Франции и Нидерландов, предшествовавших веку Брейгеля, но бросивших на него свой отсвет, он пишет:
«Въезды владетельных особ подготовлялись с той красочной изобретательностью и искусством, какие только были возможны. Но также и казни — непрерывные и частые. Жестокая притягательная сила и грубое потрясение чувств, исходившие от эшафота, были важным элементом той духовной пищи, которую получал народ. Это были представления с назидательной моралью… Суд измышлял устрашающие наказания: в Брюсселе молодого поджигателя и убийцу привязали цепью к столбу так, что цепь могла двигаться вокруг столба по вязанкам горящего хвороста». И у этой изощренной казни поджигателя, так же как у казней еретиков, обставлявшихся с не меньшей изобретательностью, не было недостатка в зрителях. Присутствующим не возбранялись возгласы ужаса и слезы сочувствия.
Разумеется, XVI век, на который приходится жизнь Брейгеля, ушел от времен, выразительно охарактеризованных в книге Хёйзинги. Но в его быту, в его нравах, в его судебных установлениях, в его воинских обычаях, в его костюмах сохранялось многое от предшествующей эпохи. В частности, сохранялась и даже отчасти усиливалась пышная красочность государственной жизни: торжественные процессии, карнавальная режиссура победных триумфов и аутодафе, гигантские овеществленные метафоры массовых празднеств и не менее массовых расправ.
До деревни, где рос Брейгель, все это доходило в ослабленном виде, но каждый из односельчан, побывавший в городе, рассказывал о том, что больше всего поразило его воображение, да и не могло не поразить: так было задумано и рассчитано. Листы гравюр, изображавших все наиболее важные события, расходились по всей стране и тоже попадали в деревни.
У Брейгеля, начиная с наиболее ранних работ, в пейзаже часто возникают виселицы, вороны, слетающиеся к ним, высокие столбы с устройствами для колесования. Это не придумано, не заимствовано у предшественников, а запомнилось с детства. Даже в те годы, когда страшные спектакли казней разыгрывались сравнительно редко, декорация и машинерия этих спектаклей тщательно сохранялась как напоминание и предостережение. У Брейгеля есть картины, где недалеко от виселицы бегают и играют дети. Может быть, он сам с детства так привык к этому зрелищу, что воспринимал его как некую обязательную часть жизни; виселица так же входила в пейзаж его страны, как ветряная мельница или колокольня. Но однажды наступил день, когда он ощутил неестественность привычного, неестественность того, что виселица стала привычной. Если бы такого осознания не произошло, не могли бы появиться эти картины.
Во многих ранних работах Брейгеля видят — и справедливо — влияние Босха. Но только ли в нем дело?
Мы не знаем ничего достоверного о детских и юношеских годах художника. Но из истории мы хорошо знаем, сколько и каких зловещих сцен разыгрывалось в Нидерландах в это время. Брейгелю было лет пятнадцать, когда Карл V праздновал расправу над Гентом, ему было лет двадцать, когда в Амстердаме и других городах состоялись массовые и торжественно обставленные сожжения анабаптистов. Гравюра, запечатлевшая это событие, сохранилась, и нам известно, что она была широко распространена в Нидерландах. Можно предположить, что юный Брейгель видел это изображение.