Выбрать главу

— Друг мой, — возразил он, — ты слишком чувствителен. Нельзя так смотреть на жизнь. Для меня она хороша, несмотря ни на что. Такова она есть, и мы ей не хозяева. Зачем же бояться правды? Химия человеческого тела ничуть не хуже любой другой, и едим же мы трупы животных, которых сами убиваем. Немного больше или немного меньше жестокости — какая разница?

В другой раз, и, конечно, чтобы поддразнить меня, он рассказал, что однажды в каком-то захудалом китайском ресторанчике ему подали рагу, и он обнаружил в нем и съел кусочек детского мизинца.

— И это было очень вкусно, — добавил он.

— Чудовище! — возмущался я. — Свинья! Людоед! — Но он только хохотал в ответ и уверял, что это чистая правда!

Однако вспоминаю я об этом только потому, что мне хочется нарисовать во всей полноте этот своеобразный, порой казавшийся мне просто неправдоподобным характер. Несмотря на весь свой цинизм, он неизменно оставался отзывчивым и сердечным, и столько в нем было тепла и такта, что в любом обществе он сразу становился своим. Он знал, кому и что можно сказать, и никогда никого не задевал неосторожным словом. Через минуту после вздора о рагу он уже рассказывает о тайнах цветочного опыления, о средневековых цеховых корпорациях, или вдруг залюбуется пейзажем, и, глядя на Питера, я сам невольно заражался его невысказанным волнением — так глубоко он чувствовал красоту.

Питер прожил в Филадельфии года два-три — этот город уже был для меня неотделим от его вкусов и настроений, — но потом вдруг переселился в Ньюарк; оказалось, он давно уже вел переговоры с самой крупной ньюаркской газетой. Он не поладил с редактором своего отдела в Филадельфии и, недолго думая, уехал, оставив на столе записку с едкой цитатой из какого-то поэта. В Ньюарке — городе, который для меня до тех пор просто не существовал, он чувствовал себя прекрасно, и я, живя по соседству, в Нью-Йорке, тоже был на верху блаженства. В заштатном фабричном городе Ньюарке насчитывалось всего тысяч триста жителей, и казалось, что там может быть интересного? Но там жил Питер, и этот городок сразу предстал для меня в новом свете. Питер тотчас нашел там удивительной красоты канал, — он проходил через центр города возле самого рынка; мы часто гуляли по берегу канала, уходили далеко в поле, в лес. В одном из тихих переулков он нашел или выкроил из какого-то пансиона такое уютное и приветливое жилье, что оно показалось мне даже лучше, чем его филадельфийская квартира. Питер записался в члены загородного клуба на реке Пассаик, и мы не раз там обедали на террасе. Он отыскал в городе китайский квартал с двумя-тремя ресторанами; очень живописный итальянский квартал, где тоже имелся ресторан; среди новых знакомых Питера были: аптекарь психиатрической больницы, обладавший коллекцией японских и китайских редкостей стоимостью в сорок тысяч долларов; нью-йоркский режиссер, который и сам писал пьесы; владелец газетного синдиката; председатель общества любителей пения; председатель стрелкового клуба; хозяин гончарной мастерской. Питер был неутомим, жизнь била в нем ключом, и одно увлечение сменялось другим. Вдруг он увлекся керамикой, сам делал и обжигал фарфор, ему хотелось скопировать те изумительные китайские тарелки и вазы, которые он видел в Государственном музее искусств. Он снимал узор, покупал или сам обжигал в какой-нибудь гончарной тарелку, покрывал ее глазурью и снова обжигал. С полгода он работал дома по субботам и воскресеньям, а иногда и по утрам, перед тем как идти в редакцию, и, наконец, смастерил три или четыре тарелки, которыми сам остался доволен; они и в самом деле были великолепны, и он сохранил их. Остальные раздарил.

А немного погодя — не угодно ли — он принялся за турецкий коврик; он уже давно исподволь приготовил пяльцы и шерсть. И вот Питер обзавелся подушкой с турецким узором, сел перед ней, скрестив ноги, и начал медленно, но верно выделывать ковер. Мне понравились и рисунок и цвета. Работа эта — кропотливая, нудная, да и заниматься ею Питер мог только на досуге и только днем: он уверял, что подбор цветов требует самого яркого освещения. Бывало, он сидит на полу, поджав ноги, или иногда на скамеечке перед своим грубым самодельным станком, состоявшим из деревянных планок и веревочек, и чем-то постукивает, что-то подхватывает, связывает, распутывает, — мне казалось, нет на свете занятия скучнее.