Приехав, я увидел, что от безмятежного семейного счастья в доме не осталось и следа, — все угасло, как свеча от порыва ветра. Питер лежал неподвижный и холодный; рядом в детской его ребятишки лепетали, как всегда, не понимая, что случилось; жена словно застыла и онемела от горя. Это случилось так внезапно, точно гром среди ясного неба, — она не могла опомниться, сначала не могла даже рассказать, как все произошло. Тут же были врач, приятель Питера, сосед-парикмахер, два-три сослуживца Питера по редакции, владелец бара, где мы играли в шары, владелец антикварной коллекции в сорок тысяч долларов. Все, как и я, были ошеломлены случившимся. Как самый близкий друг Питера, я взял на себя все хлопоты: телеграфировал родным, пошел к гробовщику, знавшему Питера, договориться о похоронах; хоронить предстояло в Ньюарке, а может быть, и в Филадельфии, как захочет вдова (кроме Питера, ее с Ньюарком ничто не связывало).
Страшно было это отчаяние в доме, ощущение непоправимого несчастья, катастрофы. Казалось, какие-то неведомые, злые и коварные силы совершили подлое убийство. Еще в понедельник, когда Питер заходил ко мне, он был совершенно здоров. Во вторник утром он слегка простудился, но, несмотря на протесты жены, выбежал куда-то без пальто. К вечеру у него поднялась температура, он принял хину, аспирин и выпил горячего виски. В среду утром он почувствовал себя хуже, послали за доктором, но ни о чем серьезном никто еще и не думал. В ночь на четверг ему стало еще хуже, днем началось удушье, и пришлось послать за кислородом. В ночь на пятницу больной уже очень ослабел, но надеялись, что вот-вот минует кризис и ему полегчает. Новый приступ начался внезапно, никто и не думал о роковом исходе, поэтому даже мне ничего не сообщали. Утром больному не стало ни лучше, ни хуже. Если бы к ночи положение не ухудшилось, он мог бы выздороветь. Днем началось резкое ухудшение. Жена и сиделка давали ему кислород, послали за доктором. В половине второго Питеру стало совсем плохо.
— Лицо посинело, губы сделались серые, — рассказывала мне его жена. — Мы дали ему кислород, и я спросила: «Питер, ты можешь говорить?» Мне было так страшно! А он только еле-еле покачал головой. — «Питер, — говорю я, — ты не должен сдаваться! Борись! Подумай обо мне, о детях!» (Я была прямо вне себя от страха.) Он так пристально посмотрел на меня. Потом весь напрягся, заскрипел зубами, видно было, что собирал все силы. И вдруг откинулся и затих. И все кончилось!
Я невольно подумал: какая же нужна воля и энергия, чтобы в последнюю минуту, когда уже и язык не повинуется, еще бороться со смертью, стиснув зубы. Что же такое человеческая душа, человеческий разум, если они способны так бороться до последнего мгновенья? Мне казалось, какая-то злобная, свирепая сила убила Питера, убила преднамеренно и безнаказанно.
И вот остались его антикварные коллекции, ковер, гравюра, фарфоровые тарелки, множество замыслов, книга, которая должна была скоро выйти. Я смотрел на все и дивился. Смотрел на жену и детей Питера и не мог вымолвить ни слова. И как всегда перед лицом подобного несчастья, меня одолевали мысли о грубом, своенравном случае, разрушающем наши мечты, о природе, равнодушной ко всему человеческому, — ей нет до нас дела! Если хочешь преуспеть — рассчитывай только на свои силы.
Ночь я провел в комнате рядом с той, где лежал умерший; там бледным светом горела свеча, и мне все казалось, что мимо меня взад и вперед, к спальне жены и обратно, ходит Питер, охваченный скорбным раздумьем. Мне чудилось, что тень эта безмерно страдает. Один раз он, казалось, подошел и коснулся рукой моего лица. Вот он входит в комнату к жене и детям, но его никто уже не видит, не слышит, не понимает... Я поднялся и долго смотрел на останки друга, потом снова лег.
Затем начались дни, полные хлопот. Приехали с Запада мать и сестра Питера, мать и брат его жены. Мне пришлось заняться всеми его делами: страховым полисом, который он оставил, художественными коллекциями, хлопотать о том, чтобы его похоронили на «освященной земле» филадельфийского кладбища, а для этого необходимо было согласие и помощь тамошнего католического священника; без этого согласия тело не могло быть предано земле.
Мать Питера желала похоронить его, как католика, но он никогда не был верным сыном церкви, и возникли осложнения. Приходский викарий отказал мне, отказал и священник. Тогда я пригрозил святому отцу, что буду жаловаться епархиальному епископу, — я взывал к здравому смыслу, говорил об уважении к чувствам католической семьи, если уж нельзя отнестись по-христиански к убитой горем матери и вдове, — и священник в конце концов согласился. И ни на минуту меня не оставляло ощущение, что кто-то совершил чудовищное преступление, подлое убийство. Я не мог отделаться от этого чувства, и оно вызывало у меня не скорбь, а гнев.