- С тех пор так и сделалось: Касьяну в високосный только год служат молебен, а Николе два раза в год... Вот и выходит, братцы мои, по-божьему-то, вы должны помогать нам, и мы будем помогать вам... Друг дружку поддерживать станем. И все в рай попадем вместе, беспрепятственно.
Цыган Сыч перекрестился снова и замолчал, оглядывая всех смиренным взглядом. Перекрестились и мужики.
- Не зря послали тебя гулящие к нам, - улыбнулся добродушно дед Исайя. - На слова-то таких немного найдешь. Речист и писание знаешь.
- А что ж, не сам же я придумал... - Во святых книгах читал, - как бы оправдываясь, заявил Сыч.
К вечеру Демид и Сыч нагрузили хлебом, мясом и крупою громадный струг. Им помогали с большою охотою многие бабы и некоторые из мужей этих баб. Посматривали эти мужья косо на бабье веселье: "Буде уж вам, бесстыдницы!"
На прощанье Сыч просил пафнутьевских сельчан расстараться поскорее насчет атамана. Демид взялся съездить опять в Нижний. Цыган говорил о том, что без атамана дело разваливается. Разбегаться стали. Демид дал клятву своим односельчанам, что не уедет из Нижнего, пока не достанет атамана.
- Ты поругай там кузнеца Фильку. Скажи, убьем его, если не освободит Софрона. Зря мы его у Макарья поили?!
Провожать цыгана и Демида вышло все село; Сыч опять поехал верхом на лошади, а Демид поплыл в становище ватажников на струге.
Когда они скрылись из глаз, дед Исайя сказал:
- М-да, им надо помогчи... Поеду и я с Демидом... Вместе будем добиваться атамана, а может и диакона освободим.
Мужики охотно согласились со старостой, которого слушали и уважали как отца родного.
Вышло только одно нехорошо: помощницы цыгана переругались между собою, готовы были глаза выцарапать одна другой, а потом полезли к мужьям сплетничать друг на друга. Деду Исайе с великим трудом удалось восстановить порядок.
XVII
Пристав Гаврилов, начальник тюремной стражи при Духовном приказе, невыразимо счастлив в эту пьянящую, знойную ночь - в одну из тех ночей, когда созревают злаки на полях, омываемые зарницами, и бабочки-бражники бьются у огней многоцветными крылышками, а в садах зарождаются яблоки и груши. Так тепло, так хорошо около Степаниды в эту ночь в яблоневом саду за приказом и так волшебно пахнет от девки немецкими духами, и ласковая она такая и мягкая вся, шелковая, горячая; пристав Гаврилов сразу забыл перенесенные им от нее обиды и радовался тому, что она снова к нему вернулась и снова его ласкает.
- Не любишь меня?! Ну так что же, как хочешь... Не люби.
- Я не люблю?! - в холодном поту вскрикнул изумленный пристав.
- Ни столечко! - и она показала на ноготок мизинца. - Другую полюбил... пригожее меня...
Гаврилов даже рубаху разорвал у себя на груди, задыхаясь от волнения, не зная, что говорить:
- Краля моя!..
Он не смог дальше подбирать слов, не мог говорить, он вообще не мог больше владеть собой... Весь мир, небо, земля и люди, - все провалилось куда-то вместе с Духовным приказом, все сожгла дотла лукавая, задорная улыбка милой Степаниды. Это он-то ее не любит? Напротив, он всегда считал, что она его не любит. Не он - она его бросила, и вдруг... Гаврилов обезумел, Степанида покорилась... Щекотала лицо свежескошенная трава... Он этого не замечал. Где-то на кремлевском дворе стучала трещотка, и где-то вдали, там, за кремлем, внизу, на Волге, растекалась в тишине унылая песня подъяремной бурлацкой голи... И до этого ему не было никакого дела...
Потом пристав говорил:
- Филька твой - сукин сын. Ему по земле не ходить. Проглочу я его... Съем!
И, немного подумав, продолжал:
- А Степку Нестерова лишу я звания обер-ландрихтера дубиной из-за угла... Пускай, старый черт, не лезет, куда не след.
Степанида стала еще нежнее. Пристав даже почувствовал некоторую гордость и какую-то жалость к ней... "Что ни говори, а баба первая стосковалась обо мне. То-то!" И сидел рядом с ней и ворчал на всех, ворчал без конца. И выходило из его слов, что лучше его нет никого и никогда не было на белом свете. Степанида жалась к нему, будто он и впрямь такой особенный, - ни в сказке сказать, ни пером описать.
- Значит, любишь меня?..
- Что хочешь, то и сделаю!.. - снова набросился на нее пристав. Она отстранила его от себя:
- Завтра... а теперь...
Она сунула в руку пристава крючки, сработанные Филькой.
- Возьми... Передай...
Пристав вздохнул, помолился - не то на яблоню, не то на луну, и прошептал, оробев:
- Лихое дело!
- Святое дело!
- Не губи!
- На то ли я пришла к тебе, чтобы губить? Затем ли ласкала я тебя? Бедный человек! Зря я, что ли, нарушила свою верность? Не стыдно ли тебе? Или ты хочешь, чтобы я разревелась на весь кремль?!
Пристав уцепился за нее, боясь, что вот-вот она повернется и уйдет. Он закрыл ей своей ладонью рот и сказал тихо, но решительно:
- Сделаю... Приходи завтра опять.
- Когда хочешь!..
В полночь крючки были переданы Софрону.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Царю и воеводе помогают полки, солдаты, пристава, шпионы, но человек, борющийся со своими страстями, не имеет никого, кроме самого себя. Обуздать себя - это победа высшая, чем победа над врагом. Посмеяния достоин великий Александр Македонский, покоривший Азию и Африку, но побежденный гневом и в ярости убивший своих любимых друзей. Велика польза бывает от терпения. "Стяжи себе зело терпения и сокровище обрящеши", учит писание. А сокровище - это есть царствие небесное, - полулежа на соломенной подстилке, медленно говорил Александр, обдумывая каждое слово, и слова, налитые горечью, падали в тишине, как мерзлые капли запоздалого дождя. А теперь лето, солнце, воля к свободе и в руках крючки, которыми Софрон должен открыть кандалы и себе и диакону.
Целый день у Софрона с диаконом был спор об этом. Диакон не хотел бежать:
- Я не вор, не тать... Пускай сами сознают неправду и раскроют железа и тюрьму...
И вот теперь развивал свои мысли перед Софроном о жизни, о будущем, о царе, о епископе.
Софрон слушал старца с недоверчивой улыбкой. Он не считал себя ни вором, ни злым духом, мысленно стремился проникнуть в будущее, как и Александр, но видел там другое - борьбу и действительно большие, радостные перемены. "Велик и знатен бог, прославляемый в бесконечных совершенствиях, но велик и силен и человек, и если бы не цепи, не подземные тюрьмы - люди были бы гораздо чище, умнее и сильнее". Выдернул бы, как худую траву из поля, всех тиранов Софрон из жизни. Лихое лихим избывается. "Страшно впасти в руце бога живаго", - говорится в писании. А кто такой этот живой бог? Они же самые, властители мира сего. Попы болтают в церквах эти слова, а не вдумываются в них. Они - боги земные - тираны. От них зло. Но у Софрона есть и своя мысль. Он не скрывает от Александра гордых замыслов. Впереди многое от него самого зависит, а главное, и матушка-Волга рядом. Вольная волюшка сторожит его под окном, сердце не терпит: скорее бы! И недаром припоминаются выученные им в школе стихи Горация:
Я желаю, чтоб гордый ты был и свободен...
Это счастье его в руках. Он не верит ни в какое другое счастье.
"Слушать стариков да раскольников - от жизни отречься. Пропадай, кривда, выходи, правда, наружу! Правда светлее солнца, суда не боится. Была не была - сегодня ночью!"
И снова в голове стихи Горация: "Куда буря не закинет, гостем бываю. Теперь, гибок и проворен, погружаюся в волнах гражданских страж твердый! И друг добродетели истыя..."
Софрон находил утешение и поддержку в повторении стихотворных речений Квинта Горация Флакка, особенно в тех местах его песен, где воспевались стоики. В твердости духа их и в презрении к жизни он видел завещанное ими людям могущество.