Демид слушал, и слезы текли по его щекам.
- Не хнычь. Нет хуже казни для народа, чем глупость нас самих... Под одной кровлей ласточка и коршун не могут жить. И в государстве оное же... Понял?
И шепотом сказал на ухо Демиду:
- Иду на низы, восстания ждут там. И Софрон с нами... Восстание будет; пересохло все нутро у народа от жажды... Скоро... Скоро...
Глаза его горели. Он показал Демиду здоровенный свой волосатый кулак.
- Отольются кошке мышкины слезы. Верь мне!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как ни тяжело было у посадских людей на душе после казни диакона, как ни страшно было видеть казнь, однако на улицах получилось что-то вроде гулянья. Молодежь неуемно шумела, суетясь в толпе. Ребятишки весело сновали между взрослыми, оживленно перекликались, юля бедово... Сбитенщики торговали вовсю.
Купцы, расходясь по домам, степенно поглаживали бороды, останавливались, встретив знакомого же купца, заговаривали о близком половодье, о скорой навигации... В весеннем воздухе заливались скворцы.
Скрипели телеги съезжавшихся на базар крестьян напольной стороны. Лошади вязли в грязи вместе с санями и телегами, особенно на переезде через речку Ковалиху, мужики ругались, хлестали лошаденок бичом; иногда, собравшись скопом, вытаскивали из слякоти телегу на себе... Уныло, по-великопостному, расплывался в воздухе колокольный гул, зовя богомольцев к службе. И неизменно шлепали сапогами по грязи обходившие город караулы солдат, смотревших на народ больным, растерянным взглядом, словно говорившим: "У нас головы, хотя и не рублены, но жизнь от нас отрублена; мы такие же люди, как и вы, не презирайте нас!"
Вице-губернатор Юрий Алексеевич, приняв доклад от Волынского о казни диакона Александра, поторопился опередить Питирима доношением на имя П. А. Толстого в сенат:
"...Старец Александр по его царского пресветлого величества именному указу в Нижнем при всенародном собрании казнен смертию: отсечена голова, а тело его сожжено марта 21 дня сего 1720 года. Покорный вам, моего милостивого государя слуга Юрий Ржевский".
Вернувшись с площади, епископ устроил у себя в покоях торжественную трапезу, пригласив приближенных к себе архимандритов, а также губернатора Ржевского и Волынского. На столах горели пятисвечники, воздух был пропитан благовониями. Всем подали по чарке вина, принесли рыбу, икру и другие блюда.
Перед началом трапезы Питирим поднялся и сказал:
- Помянем за упокой душу новопреставленного раба божия Александра...
И, обратившись к иконостасу, тихо, с чувством прочитал заупокойную молитву. Усаживаясь после этого за стол, объявил всем печально:
- Вот мой отец такой же был... Жаль таких...
И задумался. Все сидели, не шелохнувшись.
- Смотрел я на наших иереев на площади и видел головы пустые, души, не способные страдать; неученые, убогие пастыри! Толстеют и потеют в несмысленном богомолье. Не поняли они и диаконовского простоумия и моей немощи... Глупцы!
Он замолчал, оглядывая всех выжидательно; в глазах его горело усмешливое, унизительное для присутствующих презрение.
Ни у кого не нашлось смелости смотреть ему в лицо и пошевельнуться, а не только слово молвить в защиту себя. Лицо епископа теперь выразило досаду.
После этого он поднял свою чарку и, сказав: "Приступим", быстро опрокинул ее в рот. Все немедленно последовали его примеру.
- В гонениях и в казнях и в бореньи с противниками церкви в сей день у нас начало. Вся епархия должна оное знать... и быть готова к более страшному и более прекрасному, каковым и бывает всякое новое дело.
Волынский обеими руками развел усы, покосился в сторону Ржевского; тот сидел, скромно потупив взор, как девица красная. Волынскому показалось это очень противным: "Ну и солдат!" Больше же всего сердился на Ржевского его помощник за то, что на казни не был, а сюда припер и промеморию о казни в Питер услал, "яко это дело рук его". И болезнь куда-то его пропала.
Архимандриты и иеромонахи, осушив свои чарки, оглянулись на епископа и, увидав, что он ест рыбу, также принялись за рыбу и, увидав, что он стал есть икру, также перешли на икру.
- Вчера я видел в одном храме, - опять заговорил Питирим, - икону создания мира, и тамо изображено: кровать с подушками, а на ней лежащий бог, и написано на той иконе: "в седьмый день бог почил от дел своих". Я велел эту икону изрубить и сжечь. Еретическая она! Среди людей бог вечен в творениях своих... Он творит суд и расправу над праведными и неправедными. Время наше лютое, восстающее на новое через заповедь божию. Идут брани, идут одна на другую рати, строятся царства одни и рушатся другие, а бог лежит на постели и спит... Так ли это? Можно ли ему спать и не быть с нами вместе? Он должен разить врагов и устраивать царскую власть!
Все молчали. Один игумен Печерского монастыря почтительно пробасил:
- Истинно говоришь.
Остальные неловко переглянулись.
Перед окончанием трапезы епископ объявил всем игумнам монастырей, чтобы они доставили ему в Духовный приказ приходные и доходные и доимочные книги и ведомости сегодня же.
На этом и кончилась тризна по диаконе Александре.
Когда все разошлись, к епископу в покои вошел дьяк Иван и доложил, что внизу, в подвале, он запер голову диакона Александра, убранную в корзину.
Питирим распорядился отослать ее в Пафнутьево, в скит, с припиской: "Душа - богу, тело - царю".
XII
Рано утром, верхом на вороном коне, в белом теплом подризнике, из кремля выехал Питирим.
Несколько позади его следовали верхами же пятеро монахов я дьяк Иван, а несколько поодаль - отряд конницы.
На улицах мертво. Где-то отдаленно зовет к утрене одинокий колокол, жалобно, монотонно, редкими ударами, по-великопостному. Кремлевские колокола молчат. На площади перед кремлем зашевелились в бараньих тулупах сторожа, низко кланяясь епископу. Лицо Питирима довольное, торжествующее. Он привстал на стременах и с улыбкой оглядел свой отряд. Пошутил с дьяком Иваном. Тот подобострастно оскалил зубы. Драгуны таращат глаза, тянут за повода коней, держа равнение. У всех у них в руках пики, а за спиной ружья. Монахи опустили глаза, неуклюже сутулясь, съезжая с седел. Бороды их разлохматились. Один дьяк Иван ловко справлялся с лошадью. Повернули прямо в Дворянскую слободу, мимо Поганого пруда, лед на котором почернел, покрылся водою. Снег на талой земле выглядел серым, недолговечным... Холодок мартовского утренника залезает под одежду, пробирает до дрожи.
На Дворянской улице, в полном парадном обмундировании, выехали на конях Ржевский и Волынский. Они весело отдали честь епископу и осадили около него коней. Поговорив тихо с Питиримом, Ржевский отъехал в сторону, скомандовал, чтобы десять солдат из задних рядов остались в патруле здесь для охраны господской слободы. Остальным подал команду повернуть в Почаинскую слободу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нестеров, кормивший на дворе кур и любовавшийся недавно присланным ему с Керженца громадным белым петухом, думал о том, что надо подобру-поздорову уезжать из Нижнего. "Не пришелся ко двору!" Жена его, Параскева Яковлевна, хворала. Всю ночь она не спала и все проклинала Нижний, здешний народ и, между прочим, мужа. Настроение у Нестерова было пакостное, и не без причины. Самое убийственное то, что к нему охладели купцы, на поддержку которых он больше всего возлагал надежды. Всем он задолжал, а еще не дают. Олисов даже прятаться от него стал. В чем дело? Где же их велеречивые обещания? Только теперь он почувствовал, что он один-одинешенек здесь и висит над самой пропастью, и не за что ему теперь ухватиться. Так и знай - скатишься в бездну. А жена ворчит на разные мелкие неудобства провинциальной жизни, на скуку, на отсутствие подходящего ей общества. "Дура, дура! - думал он с горечью, отгоняя чужого петуха, прибежавшего от соседей. - Намылят нам с тобою обоим шею, чует мое сердце, чует. Собьют с тебя, маркиза дерьмовая, питерский гонор, нанесут афронт, и ниоткуда тебе не будет спасенья, и дворянство помощи не окажет".