— А что ему, сидеть и поддакивать им? Орда за глотку держит, ясак такой, что не поднять. Ногаи-то нас на кипчаков, усергенов, бурзянов делят, одной дубиной всех равно охаживают, одну саблю над головой занесли. Почему таких спятивших турэ, вроде Байгильде, не придержишь? Все время усергенов или бурзянов укусить норовят.
Богара задумался. Долго крутил в руках чашку, то одним, то другим боком выставляя ее на свет лучины.
— Пытаюсь, да руки коротки, — вздохнул он наконец. — Мысли-то у нас с тобой одинаковые… Да, раздоры в костях у нас сидят. — Большая его рука легла на плечо Хабрау. — Где, ты думаешь, день и ночь меня носит, куда скачу? Свой-то род у меня вот здесь. — Рука, взлетевшая с плеча Хабрау, сжалась в кулак. — А вот остальные кипчаки — что овечье стадо без барана-вожака, во все стороны готовы разбрестись. Вот их всех и хочу собрать в один кулак. Тут одного моего слова мало. На твою помощь расчет держу.
— Что моя помощь могучему Богаре?
— Ты мое дело своими песнями защищай! Орду пока не трогай, язык вырвут. Сначала надо кипчакскую землю собрать и укрепить. И еще… Аргын, наверное, сказал уже… Жениться тебе надо, и скорей. И красавица есть, при виде тебя языка лишается. Будешь жить…
— Нет! — Хабрау встал с места. Не успел бы хозяин ухватить за рукав, махнул бы дверью и вышел.
— Говорю же, горяч, — хмыкнул Богара. — Никто тебя сегодня в юрте Карасэс запереть не собирается. Думай. Но если впрямь, как говоришь, за единство башкирской земли душой болеешь, хочешь в пей мира и согласия, от меня тебе отрываться нельзя. Через три дня старейшин родов, уважаемых аксакалов в гости созову. «Хабрау-сэсэн будет петь и говорить» — вот какая по всем кочевьям разослана весть. Готовься! — Это прозвучало как приказ.
— Какой там сэсэн, агай… Все мое сэсэнство — только молодежь веселить.
— Большая вода с малого ручья начинается, — сказал Богара, похлопав его по спине.
Хабрау показалось, что ладонь главы рода — во всю его спину.
Хабрау, конечно, на запреты смотреть бы не стал, если нужно куда, взял и поехал, он в своей воле. Того достаточно, как он в Самарканде у торговца-злодея под замком сидел, во всю жизнь не забудет. Что может быть дороже свободы? Ни на день бы здесь не остался, детишек жалко, с такой ведь охотой взялись за учебу! Как бросишь, как уедешь? Теперь ему захотелось на кипчакскую верхушку посмотреть, узнать, чем живут, о чем думают. К тому же в таком высоком собрании себя, свою домбру и свои песни испытать тоже заманчиво.
…Сначала, пока аксакалы пили-ели, разговор толокся вокруг предстоящей летовки, решали, как и где ее устроить, на каких пастбищах. Когда же перешли на недоплаченный ясак, поднялся крик. Богара, конечно, стоял на том, чтобы с ногаями не ссориться, хоть и нелегко будет, но все же поднатужиться и с долга, который висел на них, хоть малость, а скинуть. Байгильде поддержал его. Старики из родов победней с этим не соглашались: надо, говорили они, отправить к ногайскому эмиру послов, просить, чтобы снял часть податей или уж, на худой конец, не жал со сроками.
— Знаем, чего добиваетесь! — закричал один из стариков, переводя взгляд то на Богару, то на Байгильде. — Хотите баскакам угодить и получить ярлык на тарханство. — Он даже хотел, кажется, плюнуть, но удержался, не плюнул.
— Верно, что змея, что скорпион — одинаково жалят. В Орду в гости ходят, подарки там раздают, против нас замышляют, — подхватил другой старик.
Аргын, сидевший у порога на корточках, вскочил с места.
— Забыли, где сидите? — потемнев лицом, закричал он. — К вам с добром, а вы с колом! Вам еды кус, а вы камнем в ответ.
Первый старик:
— Вот, видели? И этот тоже! Здесь турэ сидят, каждый втрое его старше, а он на нас горло дерет.
Тут же и второй:
— Оно и есть: силен пес в своей конуре…
Хабрау сидел, потупившись от стыда. Мудрость и опора страны, бороды по пояс, а где ум, выдержка, степенность? Где уж тут с другими — меж собой поладить не могут, не совет старейшин, а собачья свалка.
Перекрывая шум, загремел твердый голос Богары:
— Подождите, не шумите. Аргын, садись… сядь, говорю, твое место пока у порога. — Еще не затихло ворчание, хозяин, сверкнув белками глаз, перешел в наступление: — Вы что, собрались криками мир исправить? Орда высоко, так меня кусаете? Эх, мужи почтенные, гости дорогие, медведя хворостиной не испугаешь. Наши раздоры и нелады — ногаям сила. Мое слово такое: немощный люд всего ясака не поднимет, возьмем половину на себя. Тем и народу угодим, совьем в его душе гнездо благодарности. А с Ордой тягаться рановато, года два-три подождать надо. Потерпим, высокий ямагат[24], недалек он, желанный день.
— Афарин! — приложил печать Байгильде. Он сидел выпятив грудь, отвага так и перла из него: вот, мол, за свата и жизнь отдаст. — Долг своего рода завтра же отправлю.
— У тебя известно: бегаешь в баранту на соседей, награбил скота, — начал было один, но Байгильде рыгнул так, что юрта качнулась, и ответил:
— И ты побегай.
Грудь и живот его выпятились еще больше. Он подождал, не посетит ли его еще отрыжка, и продолжил:
— Учти и то, почтенный, что каждый голодранец, которому ты поможешь поднять ясак, любому твоему врагу ради тебя горло перегрызет. Дайте мне два-три парня от каждого кочевья. За неделю весь скот бурзян пригоню.
— Опять свару затеваешь? Забыл усергенское угощение?
— Ничего, и он еще у меня отведает, этот Юлыш!..
Пока турэ и аксакалы то приходили к согласию, то опять поднимали крик, Хабрау под пустячным предлогом вышел из юрты. После духоты юрты на свежем ночном воздухе мысли немного прояснились. «Нет», — сказал себе Хабрау и даже мотнул головой. Нет, не будет он сидеть и петь свои песни, которые кипят в нем, из груди рвутся, в усладу этим живодерам, готовым сгрызть друг друга. Его место там, в бедных юртах, среди черни, которой нет жизни от ненасытности и сумасбродства богачей.
Шел мокрый снег, вихрился в столбы. Уже и дни потеплели, и степь уже вышла из-под снега — вдруг закрутил этот рехнувшийся, совсем не ко времени буран. Возможно, это последний снег долгой, мучительной, выстудившей весь люд до костей зимы, но и он, этот последний буран, сколько еще принесет народу мук и скоту погибели.
Не может Хабрау выйти в путь в такую тяжкую пору, придется ждать, когда установится погода и подсохнут дороги. А самое верное — доучить ребятишек до лета. И то сказать, к такому великому йырау, как Иылкыбай, не явишься с пустыми руками. Нужно закончить стихотворения, которые начал и не дописал, отделать их как следует. Песни, что теснятся в душе, отточить так, чтобы не было стыдно перед высоким судьей.
Он вошел в свою юрту, бросил на чуть дышавшие угли сухие ветки, положил сверху кизяку и при свете лучины принялся листать толстую тетрадь, привезенную из Самарканда.
Приходил посыльный, звал его обратно к застолью, но он не пошел.
Причуды своенравной погоды оказались помехой и замыслам Богары. Ехать по делам он не мог и сидел безвылазно в теплой, подстеганной ватой юрте. Гостей приезжих нет, аул живет своей размеренной жизнью. Одна-единственная радость — песни Хабрау. Только что-то в последнее время никак он с молодым сэсэном общего языка не найдет. С того вечера, как не послушался Хабрау и ушел от гостей, к турэ он заходит лишь из приличия, словно горячий суховей прошел меж ними и выжег что-то.
Но все же хитрый Богара увидел, в чем его слабость. Теперь при встречах он увлеченно расспрашивает о Самарканде, и у парня сразу развязывается язык, и уже сам не замечает, как с жаром начинает рассказывать обо всем, что видел и пережил, о порядках, установленных Тимуром в государстве, о повседневной жизни, о том, как строится его войско, о том, как живет тамошний народ, о его обычаях. Подробно расспрашивает дотошный турэ, выпытывает, уточняет, но весь вывод из услышанного — погладит усы и удивленно покачает головой. Начнет Хабрау хвалить оседлую жизнь, на пальцах перечислять ее достоинства перед кочевой, турэ тоже, как и Аргын, спорить не спорит, а лишь усмехается: «Так ведь, браток, у каждой страны свой уклад, свои обычаи». Кто знает, может, про себя за дурачка его считает.