Уезжая, Хабрау наказал шакирдам переписать по десять страниц из каждой книги, чтоб набить руку и разгладить почерк.
Он решил выехать рано, до зари, пока все спят. Были тусклые утренние сумерки. Предвещая жаркий день, над горизонтом вставало ало-желтое зарево. Хабрау спешил, чтобы успеть проехать больше по утренней прохладе. Он сложил в куржин свои скудные пожитки, оделся и только вышел из юрты, перед ним встала Карасэс.
— Уезжаешь, йырау? — спросила она, и голос ее дрогнул.
— Может, Карасэс, кто-нибудь лошадь мне пригонит и оседлает?
— Кони недалеко пасутся. Если не против, пойдем приведем вместе. Седло сама возьму. И половину горя твоего взяла бы… — Немного прошли, и Карасэс вздохнула — Узнает свекор, что уехал ты не сказавшись, рассердится. — И покачала головой — Храни аллах ему в немилость попасть.
— Я человек вольный, Карасэс. И так с дороги своей свернул, два дня потратил, — сказал Хабрау, сглотнул комок, вдруг отвердевший в горле. Заслышав перханье лошадей, он опустил куржин на землю. — Ты постой здесь, подожди, ладно? Нехорошо, если пастухи увидят нас вместе.
— Нехорошо, говоришь… И без того в кочевье все, и мал и стар, говорят, что я твоей женой буду. — Опустив голову, она тихо засмеялась, но плечи дрожали, словно в плаче.
Хабрау быстро вернулся, ведя коня в поводу.
— Ладно, прощай, Карасэс. Лихом не поминай. — И он вскочил на лошадь.
— И ты с обидой не уезжай… — Сдержав всхлип, Карасэс щекой приникла к его ноге. — Эх, сэсэн, живьем ты меня сжигаешь! Скажи «пойдем» — от стремени не оторвалась бы, бежала, пока не задохнулась.
— Оставь… успокойся… — осипшим голосом сказал Хабрау. — Дороги разные, судьбы врозь. Какая тебе радость от меня, горемыки?
— Ногаи на тебя зубы точат, сэсэн. Тот приезжал, Кутлыяр который… На свекра все рычал: «Если сами не уймете, вот этой рукой своей вырву ему ядовитый язык!»
Откуда было знать сэсэну, еще только собравшемуся в свой долгий путь, что через много лет он сойдется со смертью лицом к лицу и эта печальная женщина, себя, своей жизни не пожалев, бросится ему на помощь?
Действительно, своеволие Хабрау, его поспешный отъезд не понравились Богаре. Но раздражения своего не выказал, спрятал в себе. «Ничего, придет день, и ты тоже возьмешь мою сторону», — думал он, в том было его утешение. Он знал, что помыслы у них одни, к одной цели ищут они пути, только у Хабрау по молодости чутье еще рыскливое, не поймет, где лежит его дорога.
Перешел он брод через Сакмару, увидел знакомые места, и слезы навернулись на глаза. Здесь он впервые увидел Энжеташ. Вот и одинокая береза, возле которой они открыли друг другу свое сокровенное. Теперь береза вся в зеленой листве.
Чуть поодаль ее могила. Хабрау слез с лошади, долго сидел возле поросшего травой и высокими цветами холмика. Увидел перед собой ее глаза — все те же в них сомнение и надежда, услышал ее слова: «Судьбе моей ты хозяин. Дай мне счастья на один только день — а там и на руках твоих согласна умереть…»
На руках и умерла. Только счастья он ей не дал, на полдня даже. Отчаянный зов ее: «Спаси меня!» — прорезал тишину, и все исчезло. Хабрау, как просила Энжеташ перед смертью, тихо запел:
Широко раскинув объятия, встретил его йылкыбай. Боясь коснуться израненной души, разговор старался вести о вещах, далеких от его горя. Дня через два, как гость приехал, хозяин улучил момент и стал расспрашивать о Самарканде. В прошлый его приезд поговорить об этом не пришлось. Но видит старый сэсэн, рассказывать Хабрау рассказывает, но самого его собственный рассказ не увлекает, вспоминает все удивительное, что видел там, а лицо сумрачное, взгляд равнодушный.
Но стоит разговору зайти о поэзии, Хабрау вроде бы стряхивает обычную вялость. В один из дней он вдруг достал из-под расстеленной кошмы толстую тетрадь. Полистал ее, посмотрел в нерешительности на своего устаза и сказал, что хотел бы прочитать стихи, написанные им на тюрки.
Так они сидели два-три дня, читали стихи, разбирали образы, лад и рифмовку, порою начинали спорить.
Старик слушал его песни и млел от удовольствия. Да и парень все больше светлел лицом, одна песня шла за другой, и рождались совсем новые. Йылкыбай радовался, что его ученик понемногу выходит из душевного застоя, снова начинает чувствовать вкус жизни, скорбь ее и сладость. Они вдвоем объехали соседние кочевья, участвовали в айтыше молодых сэсэнов. И впрямь ожил Хабрау, только в глазах его, на самом дне, осталась грусть.
Он ездил из кочевья в кочевье, встречался с людьми, и дорога его с каждым разом становилась все длиннее, все дальше. Порою он уже оставлял начавшего прихварывать Йылкыбая, старался, особенно в зимнюю непогодь, беречь старого йырау. А сам из усергенских земель скакал к тунгаурам, от них к кипчакам. И где бы он ни появлялся, тут же собирался народ. За год-два его имя и его песни разошлись далеко по башкирским землям.
Удивительная вещь слава. Споет йырау песню, что легла слушателям на сердце, ум и память разбередила, а чуткие душой люди запомнят ее и разнесут по кочевьям. Сам певец и не знает об этом. Но бывает, заедет в далекие земли, скажет там свое имя — и нет гостя дороже, чем он. Вот так же и с Хабрау.
И слава его, кажется, началась с кабаира о горестной участи двух влюбленных по имени Кёнсуак и Кёнхылыу.
Несколько раз видел их Хабрау — юношу и девушку из племени тунгауров. Еще в отрочестве полюбили они друг друга. Жили небогато, скота в семье у обоих было немного. Джигит пас скот, делал, что по хозяйству нужно, девушка помогала матери и снохам, доила кобылиц, готовила еду. Год шел за годом. Кёнсуаку восемнадцатый пошел, Кёнхылыу — семнадцатый. Еще в детстве им сыграли хырга туе, и вот пришла пора, уже осенью они должны были пожениться, сыграть настоящую свадьбу. Но приметил красавицу Кёнхылыу баскак из Орды. Напуганные родители, хоть сердца кровью обливались, согласились отдать дочь за него. Но джигит и девушка сошлись ночью на тайном свидании, стали мужем и женой.
Баскак в стыде и ярости забил двух влюбленных в колодки и продал встречному купцу в рабство…
Оттого ли, что все строки кубаира пронизывала память и боль об Энжеташ, от чувства ли ненависти, что била через край, но в истории этой любви была особенная сила, и, переходя с языка на язык, из кочевья в кочевье, она разлетелась по всей башкирской земле.
После трехмесячного путешествия по кочевьям Хабрау вернулся в становье Йылкыбая и только было дал отдых изломанному верховой ездой телу, как по следу кубаира о Кёнсуаке и Кёнхылыу нагрянул сын ногайского эмира Кутлыяр. Как потом узнали, на след навел Байгильде. Кутлыяр долго ругал Хабрау и, уезжая, пригрозил: «Не две головы у тебя! Смотри, сэсэн, прикажу, и вырежут твой язык!»
В ответ на это сэсэн сочинил песню «Легавый пес Кутлыяра», в которой ногайского мирзу иносказательно приравнял к бешеной собаке.
Упрям Хабрау — если что сказал, от слова своего не отступится. Оттого и жизнь его порою висела на волоске. Но год от года крепла слава сэсэна, и, не будь ему защитой предводители родов, не сопровождай его в пути охрана, давно уже сгубили бы его ордынские головорезы или какой-нибудь их приспешник вроде Байгильде. Но все же несколько лет ему пришлось провести вдали от родного становья.
Богара видел все это, но защитить сэсэна не спешил. Разумеется, когда Хабрау, проезжая мимо, заглядывал к нему, то принимал как гостя, за глаза о нем худого не говорил. А уж остальное — время покажет. Что для него дорого: горячее слово сэсэна разжигает ненависть народа к Орде, призывает подняться всем родам и свалить ногаев. Богара и сэсэн один воз тянут, одной мечтой живут, но пока об этом знает только сам турэ. Если же ногаи начнут всерьез давить: Хабрау, дескать, из твоего рода, сарышский отщепенец, обуздай его, — тогда и посмотрим. Чтобы с ними в открытую схватиться, силенок еще маловато.