— Ты показал себя преданным сурой[27] великого хана, Богара-бей, афарин! Теперь нам осталось только породниться и жить в дружбе и согласии.
— Воистину, — сказал Богара, посчитав, что сидеть молча неприлично.
Широкое, узкоглазое, с топорщащимися усами лицо хозяина расплылось в улыбке.
— Да, в мире нужно жить, в согласии. Вот потому посоветовался я с большими турэ и аксакалами, что под моей рукой, и решил дочку мою Зумрат, знаменитую на всю ногайскую землю красавицу, отдать тебе в жены. Милостивое разрешение великого нашего хана Тохтамыша уже получено.
— Хы! — задохнулся Богара, спину под новым зиляном продрал озноб. От изумления он уже был готов вскочить с места и выйти вон. Грянь гром с ясного неба — не так бы поразился. Он покраснел, как пойманный за грешным делом мальчишка, и, еле придя в себя, забормотал — Так ведь… подожди-ка… светлый эмир… мне скоро пятьдесят уже… где уж мне на молоденькой жениться…
— Нашел диво! — расхохотался эмир. — Зумрат уже семнадцатый пошел. В моем гареме и пятнадцатилетние красавицы есть. Ай-хай, сладкие! А мне не пятьдесят, мне шестьдесят скоро…
От стыда Богара остался без слов. Пряча гнев в глазах, опустил голову. Эмир, кажется, посчитал его молчание за согласие и деловито заговорил о калыме и свадебных хлопотах:
— Калым не я, а старики определили, бей. Осенью, в самое изобилие, сто пятьдесят лошадей пригонишь, пятьсот овец и двадцать верблюдов. Об остальном тебя известит даруга…
Вот так-то. С этим бейством раз выгадаешь, пять раз внакладе останешься.
Вернувшись домой, Богара собрал аксакалов и всех ближних людей, рассказал, как все вышло. Аргын даже отцовского рассказа до конца не дослушал, встал и, чуть не опрокинув дверь, вышел из юрты. «За стыд посчитал, что на молодой женюсь. Стыд, стыд, и какой еще стыд, — юную девушку, собственных детей моложе, в жены беру. Что еще Татлыбике скажет?» — думал Богара, не поднимая глаз от кошмы.
Но против Орды не пойдешь; чем на нее, уж лучше прямо на рогатину. И старики помялись, поежились, и так истолковали, и супротив прикинули, и начали, как по обычаям положено, снаряжать сватов в ногайскую ставку.
Аргын же не оттого раскипятился, что за отца стыдом горел. Оказывается, юная ногайка приглянулась ему самому. К тому же и Кутлыяр, ее брат, все время обнадеживал: дескать, только за тебя сестру отдам.
Ладно еще, байбисе не взбунтовалась. Приняла так, словно ничего особенного и не случилось, все свадебные хлопоты взяла на себя, и делом помогала, и советом. Гордая женщина Татлыбике. Нутро огнем горело, а на свет — ни искорки, виду не показала, ума хватило, пустой бранью себя не унизила. Да и кого ругать-то? На кого лаять? На Орду не тявкнешь, а на своих и вовсе не следует. Не годится с Ордой ссориться, понимает Татлыбике. Понимать-то понимает, но ведь и сама еще не старуха трясущаяся, только-только сорок, в самый налив женщина,
9
Предупреждали его старики, наказывали быть осторожным, но Хабрау, хоть и старался держаться их советов, беречься не умел. Он сочинил кубаир про хана Тохтамыша, и ответ ногаев был скорым. Нукеры Кутлыяра-мирзы подстерегли его в дороге, схватили, привезли в ногайскую ставку и бросили в темницу.
Однако мирскую молву ситом не просеешь. Хабрау сидел в зиндане, а слова его уже разлетелись далеко. Новый кубаир подхватили не только молодые, но и знаменитые старые сэсэны, от становья к становью шел он, пролетал долинами Сакмары и Яика, перевалил через Уральский камень и достиг Аслыкуля, оттуда — кочевий катайцев и табынцев.
Иылкыбай, забыв о том, что Орда на него самого уже давно смотрит косо, бросился спасать Хабрау, взял с собой шесть уважаемых аксакалов и поехал к Кутлыяру. Все свое добро готов был отдать старый йырау, лишь бы здравствовал славный сэсэн, краса и слава башкирской земли, лишь бы звенела его звучная домбра, в голосе которой каждый башкир слышит свой голос, свой смех и свои слезы. Понимает старый сэсэн, что уже теперь Хабрау силой своего таланта начинает превосходить его. Останутся ли его, Йылкыбая, имя и песни в памяти народа, нет ли — а вот слава Хабрау не затеряется и через сотни лет.
У ногаев свой расчет, свой подлый умысел. Они уже знали, что хан Тохтамыш выехал проверять стягивающиеся в разных местах тумены и скоро должен прибыть на берега Яика. Конечно, Кутлыяр и сам мог бы расправиться с сэсэном. Но когда хочешь наладить с башкирским беем добрые отношения, даже породниться с ним, зачем еще и этот грех брать на себя? Отдать этого горластого пса приближенным Тохтамыша, и вся недолга. На хана лаял, на хана поносный кубаир сочинил — пусть от ханской руки и смерть примет. А они, ногаи, в этом деле чище воды, белее молока. Потому мирза с Йылкыбаем и разговаривать не стал.
Ногайский тумен уже месяц был на облавной охоте. Хаи прибыл к ее завершению. Он осмотрел войска, проверил, в каком состоянии лошади и оружие, потом принял положенное угощение и почести, отдохнул, и уже пора было ехать в обратный путь, когда ему доложили, что схвачен и брошен в темницу башкирский сэсэн, весьма у себя знаменитый.
— Какая вина, чтобы до слуха самого великого хана доносить? — спросил один из свиты.
— Вечному Улусу Джучи кровный враг. Сочинял песни, в которых поносил падишаха, великого нашего джахангира. Светлое его имя тщился запятнать. Тебя… прости милостивый хан… разбойником назвал. Знаменитый певец, вернее — знаменитый смутьян, — выложил одно за другим ногайский эмир.
— Дубье! Давно бы взять и придушить, что, ума не хватает? < — сказал хан и хотел было уже встать и идти, но вдруг сел обратно. Лицо его потемнело, опухшие веки сомкнулись, обузив вспыхнувший взгляд в два отточенных лезвия. — Покажите-ка мне этого… голосистого.
Два охранника тут же представили Хабрау великому хану. За десять дней в сыром зиндане лицо сэсэна стало серым, как зола. Одежда вся в грязи. Но глаза горят, во всем облике — гордость и спокойствие.
Он сразу узнал хана. За те семь-восемь лет, что прошли после встречи на берегах Сырдарьи, хан, конечно, постарел, телом осел и раздался.
Но в темном, словно приконченном, лице все та же надменность, острая злая улыбка в твердых ястребиных глазах.
— Садись, йырау, — приказал хан.
Тот стоял не шелохнувшись. Тохтамыш смягчил взгляд, вкрадчивая ласка скользнула в голосе, видно, злую потеху готовил себе хан.