Все дни Хабрау был в тоскливых думах.
На люди не выходил, считая, что народ теперь отвернулся от него, сидел в своей юрте и сочинял грустные песни или уходил в степь и бродил там в горьком раздумье. И хотя люди не отвернулись от него, из всех, даже дальних кочевий приезжали к нему гонцы, он отказывался от приглашений, и вестник от Йылкыбая уехал ни с чем. Не было исцеления его скорбному сердцу. Ильтуган был шакирдом Хабрау, тем самым курносым Мальчишкой, который повстречался ему на берегах Яика, когда он возвращался из Самарканда. Вырос, выучился, стал джигитом. Самая пора, когда мужает человек, наливается силой — ив чужое войско, невольником!.. Еще одна рана, вечная, незаживающая, на саднящую совесть поэта.
В один из таких дней, когда сидел он и изводился в черных думах, в юрту в сопровождении пяти-шести аксакалов вошел Таймас-батыр. Тут же следом внесли кумыс и широкое блюдо с горкой дымящегося мяса.
Долго уговаривали, долго корили Хабрау за уныние старики.
— Эх, певец, дорогое дитя Кылыса-кашки, — говорил Таймас. — Самым близким моим другом был твой покойный отец, нрав его хорошо помню. Не похвалил бы он тебя сейчас! Смотри, в домбре твоей уже паук паутину свил. Горячие мелодии, заветные твои слова — будто родник под камнем, им исход нужен. Нет, сэсэн, с досады на вошь шубу в костер не бросают. Выйди к народу! Столкни камень с сердца, скажи свое слово!
Хабрау нехотя, только чтобы уважить старцев, взял домбру, начал перебирать струны, и тускло, лениво прогудели они. Но вдруг проснулась домбра, встрепенулись струны, быстрее побежали пальцы, и мелодия, новая, дотоле неслыханная, лилась все сильней и звучней. Поникнув сидели гости. Горький, жгучий ком стоит в горле Хабрау, слезы бегут из глаз. Вот он, словно распаленный конь, мотнул головой, распрямились, разошлись плечи, искры сверкнули в глазах. Гордый его взгляд скользнул по старцам — и он начал говорить кубаир, совсем новый, никому из слушателей не ведомый, сэсэн его сочинил в дни своего тоскливого одиночества.
Таймас встал и открыл дверь юрты. Вначале Хабрау не обратил внимание на это. Но в одном из переходов напева он бросил взгляд на дверь — юрту, как пчелиный рой, облепил народ. Лица стариков опущены, женщины тихонько плачут, а отважные джигиты смотрят прямо, в глазах — чистый огонь мести, руки сжимают рукоять кинжала или камчи.
И вдруг тесная темная юрта показалась сэсэну похожей на ордынский зиндан. Сердце, все существо его устремилось на свет, на вольный воздух. И мелодия, и яростные слова кубаира — все рвалось туда же, на простор, на широкий майдан.
Рывком поднялся он с места, вышел и встал перед народом. Высоким плачем рыдает домбра, гневным призывом рокочет — и вдруг взлетает и расходится вдаль широкая мелодия, полная любви и нежности к этому приволью, к светлым грустным рекам, к могучим величавым горам. Сколько же силы затаилось в трех жилочках домбры, сколько души и чувства!
Новый кубаир был о парнях, которых, оторвав от родного кочевья, от родных и близких, уводили заложниками в чужую землю.
— Ядовитая змея обвилась вокруг шеи, страшная рука Орды взяла башкир за горло, — пел Хабрау. — Над Уралом, день затмевая, алкая крови, стервятники кружат. Отчего почтенные наши старцы, слава и честь страны, поникли головами, отчего в очах матерей наших, что молоком своим вскормили нас и взрастили, не просыхают слезы? Отчего тоска во взорах юных жен наших и девушек, при виде которых бледнеет от зависти луна и вспыхивает солнце в невольном восхищении их красотой, стройной статью, черными бровями, губами с наперсток, талией, тонкой, как у муравья, и высокой грудью? Земля моя гордая, страна моя горькая! Где батыры твои, что, взлетев на аргамаков, бросятся в бой? Нет разве мужей, что клинок о камень уральский отточат, из веток прокаленных стрел нарежут летучих и соколом-белогорликом, что зайца с излету бьет, щукой, что плотву с измаха подсекает, бросятся на врага, огнем против пламени встанут, даже когда седло и потник кровыо сочатся, они стоят как скала, не шатнутся?
Народ, сам собой прихлынувший на звук домбры, молчит и вздохнуть боится. Но глаза их теперь не в земле — в небе. А там, облетая бескрайнюю синеву, большими кругами ходит орел. Он учит летать двух своих неуклюже взмахивающих крылами детенышей. Время от времени орел проклекочет коротко. То ли подбадривает орлят, то ли от какой-то опасности остерегает.
Один из парней, неотрывно следивший за орлом, обнял Хабрау за плечи.
— Спасибо, йырау, — сказал он.
10
Государственные дела, хитросплетения политической жизни были далеки от мыслей Нормурада. Человек с живым умом и горячим сердцем, как только закончил учебу, он собрал вокруг себя, как и мечтал, молодых ученых, переводчиков, и все принялись за работу — переводили с арабского и фарси научные трактаты, дастаны великих поэтов. Искусные каллиграфы переписывали эти книги в пяти-шести экземплярах, художники украшали орнаментом и миниатюрами. Казалось, Нормурад достиг всего, к чему стремился, к чему готовил себя.
Отец его был видным сардаром в армии Тимура, эмиром тумена, войска в десять тысяч сарбазов. Участвовал во множестве набегов и во всех больших походах Железного Хромца, много сил отдал на великое дело укрепления мощи Мавераннахра, расширения его пределов. В награду за полководческие таланты, воинскую доблесть и верность политике салтаната щедрой десницей отсыпал ему великий эмир несметные богатства. Кроме большого дома в центре Самарканда на окраине, среди садов, подобных райским кущам, сияет его загородный дворец. Полсотни юных наложниц украшают его гарем. Десятки рабов с утра до вечера хлопочут в большом, отлаженном до мелочей хозяйстве, и течет в нем жизнь несуетливо, размеренно, подобно льющемуся в часах песку. Богат и знатен сардар, плодородные земли между Самаркандом и горой Ургут — его суюргал, владение, свободное от всяких налогов.
Но ничто в мире не вечно, и все проходит. Сардару далеко за пятьдесят, подступает старость. И полученные в боях раны дают о себе знать все сильней, и телесная немощь все чаще гонит его на перину или на молитвенный коврик. Вспоминая кровавые деяния воинов, что были под его рукой, их бесчинства в завоеванных странах, сардар все теснее жался к богу, каялся в грехах своих и готовил себя к настоящей жизни, той, что ждет правоверных в ином мире. Войны, походы, ратные заботы уже мало трогали сердце стареющего военачальника, все реже появлялся он на совете государственных мужей, все тягостнее было ему посещать устраиваемые Владыкой Мира шумные пиры.
Законы дворцовой жизни неумолимы, суров ее неписаный устав. Изо дня в день должна обновляться на придворном позолота, какую оставляет на нем державный взор, и стоит царедворцу чуть реже попадаться правителю на глаза, как уже потускнела она, стал человек забываться. А верткие пролазы в лихорадке не осуществленных еще притязаний переминаются тут же и, как собаки, грызущиеся из-за кости, готовы, топча друг друга, ринуться на оставленное на миг теплое место вблизи престола. Так случилось и с отцом Нормурада.
Владыка Вселенной, Рожденный под Счастливой Звездой, не видя на советах и пирах своего сардара там, где ему положено, напротив себя, спросил о нем раза два, а потом и вовсе перестал справляться. Знаменитый воин со счета выпал. И постоянное его место возле трона, и десять тысяч отважного войска перешли к другому.
Дому, землям, богатствам сардара урона особого не было. Разве только дворец на Баги-Дильгуше велели продать новому темнику, потому что он, дворец этот, находился рядом с резиденцией самого Владыки Вселенной. Сочли, что в таком соседстве жить пристало человеку, денно и нощно обремененному государственными делами, нежели тому, кто от исполнения таковых дел удалился. Вместо Баги-Дильгуши отставному воину приискали поместье и сад в другом месте, похуже. На другие его дома и богатства, на землю и воду притязающих не было, все осталось без ущерба.