Выбрать главу

В золотые, невидимые глазу цепи закована юная бике. Бывают отважные мужчины, выламывают они железные решетки и бегут из темных зинданов. Слышала Зумрат о батырах, что, переплыв широкие моря, одолев отвесные скалы, уходящие к облакам, достигают желанной цели. У женщины судьба иная: хочешь не хочешь, таскай эти цепи всю жизнь, а если невмоготу — головой в омут.

В последние дни Зумрат все чаще вспоминает Толке-бая. Ей удалось выведать, что поскакал он с ханским ярлыком к тамьянам, однако наверняка кроме ярлыка он повез еще какое-то секретное послание от Богары. Только затем она и ждет Толкебая — тайну выведать. Других мыслей нет. На то она и ищейка, чтобы вынюхивать. До приезда муллы, о котором говорил брат, она должна вызнать всю подноготную этой подозрительной возни.

Саму себя пытается обмануть молодая бике. От самой себя увильнуть хочет, в собственное сердце боится заглянуть: что там, один лишь интерес, зачем ездил гонец к тамьянам, или же теплые чувства к самому Тол-кебаю? Ну что может быть общего у нищего парня, вся жизнь которого проходит на службе у бея, и девушки из великого рода хана Шайбана? Смех, да и только. Но почему же тогда его стеснительная улыбка и статная фигура то и дело встают перед ее глазами?

С тех пор как начали собираться войска, Богара часто возвращается лишь под утро, иной раз даже остается ночевать в дальнем кочевье. Тогда у Зумрат сна ни в одном глазу. Ворочается ночь напролет — то на один бок, то на другой.

Сидя в передней большой, стеганной изнутри шелком юрты, девушки-служанки слушают вздохи молодой хозяйки и, не смея ни прилечь, ни хотя бы перешептаться, с тоской думают о том, что утром надо будет ублажать капризную бике, как малого ребенка, гадают, какие еще мучения падут на их бедные головы.

Но странное дело, в последние дни, когда утром в четыре руки умывают байбисе теплой водой, в шесть рук расчесывают и заплетают ей косы, в восемь рук одевают и наряжают, Зумрат не дергается, не привередничает, как прежде. Какое платье принесут, то и наденет, какое блюдо подадут, то и поест. Но, видно, не до еды бике. Поклюет малость и плеснет рукой: уберите. Не мучает, не изводит, и на том спасибо.

День уже клонился к вечеру, когда прибыли гонцы, посланные к тамьянам. Богара увел их в сторону от аула и велел рассказать обо всем, что видели и слышали, не упуская ничего. Выслушав привезенные Толкебаем и его спутником вести, Богара задумался. Что ж, ответом тамьянов, хотя в пляс, конечно, не пустишься, можно быть довольным. Тамьяны обещали, что от них прибудет войско в двести человек. Старейшины рода сказали: «Если же слова бея, что у него под языком, окажутся правдой, за нами дело не станет. А пока посмотрим…»

— Если, говорят, придется подняться против Орды, ничего не пожалеем, ни добра своего, ни жизни своей, бей-агай. Они тоже, как и мы, готовы седлать коней! — сказал под конец Толкебай.

— Попридержи язык! Слишком много знаешь! — Богара замахнулся зажатой в руке камчой.

«Эх, выдадут они секрет раньше срока, — подумал он. — Может, и этих двоих потихоньку… того?» Но вспомнил, что случилось с тем дервишем, и тут же отпала охота. Никому другому, кроме Аргына, такое дело не поручишь. Представил его тогдашнюю свирепую ухмылку — глаза сощурены, зубы оскалены, — и мурашки пробежали по спине бея. Но гнев его перекинулся на гонцов.

— Забудьте! — рявкнул он. — Что видели, что слышали — все забудьте! Хоть слово кому сболтнете — языки ваши с корнем вырву! — Потом, уже потише, добавил: — А так… я доволен. Службу исполнили хорошо. Утром приходите в юрту байбисе. Такая служба без награды оставаться не должна.

Ночью вернулись гонцы, посланные к бурзянам. Охрана, помня наказ Богары, тут же разбудила его. Бурзяны, как и тамьяны, решили пока разом не подниматься, однако уверили, что триста всадников сразу же следом за гонцами выйдут в путь. Но только раздастся клич, под начало Богары будет послано еще пятьсот джигитов.

У бея весь сон пропал. До сна ли теперь, когда такие вести! Гонцы вышли, и он глубоко, так что высоко поднялись и опали под накинутым халатом плечи, облегченно вздохнул, словно тяжкий груз свалил с загорбка. Потом кликнул двух охранников. Ему тут же привели любимого коня. Богара молодцевато, словно юный джигит, взлетел в седло и на плавной иноходи направился к перепутью, куда съезжались объединенные башкирские войска.

13

Посмотришь, так сэсэн вроде птицы, что летает себе вольными небесными угодьями. Вся земля, все дороги перед ним, певцом, в какую сторону душа потянется, туда и завернет коня. Слова и песни, что вызревают в душе, намерения-помыслы — все в его воле, и никто сэсэну не хозяин.

Но впереди сэсэна, гонцом от него, бежит его слово. Звуки его домбры, как громкое эхо в ясный день, летят по отрогам, расходятся из племени в племя, от кочевья к кочевью. Значит, его желания должны совпадать с помыслами всей страны. Птица, что свила гнездо в его душе, не будет какую ни стало мелодию выпевать.

Об этом, пустив лошадь мерным шагом, думает Хабрау. И еще с горечью вспоминает прошедший дней десять назад йыйын — съезд родовых старейшин, — который собрался на бурзянской земле, и свой айтыш со знаменитым Акаем.

Хотя лицом к лицу с сэсэном юрматинцев он повстречался впервые, Хабрау много раз слышал из других уст его кубаиры, где он воспевает красоты Урала и берегов Акхыу, красоту девушек, восхваляет турэ достойных и справедливых. Наслышан и о том, что голь неимущую Акай не очень-то жалует, корит за строптивость, за непослушание, призывает быть терпеливой и за все что ни есть благодарить аллаха. Против Орды, против безжалостных мурз шайбанского рода хоть бы словом обмолвился, за то и ногаи готовы на руках его носить — сэсэн, говорят они, божий человек, а с чего божьему человеку ясак платить, с небесных выпасов? — и сняли с него ясак.

Когда на йыйыне толстый, с тройным подбородком и сытым взглядом Акай, сдвинув дорогую шапку набекрень, засучив рукава богатого шелкового зиляна, играл на курае, Хабрау забыл про все на свете. Долгая нежная мелодия будто из сердца самого Хабрау тянется. Но потом старик Акай, отложив курай, взял в руки домбру и начал напевать кубаир во славу привольной жизни башкирского народа и его беспечального житья-бытья. Хабрау не вытерпел.

— То, что хвалишь ты как счастье, — это стонет бедный люд. Кого кличешь ты батыром — то ногайский нар-верблюд, — перебил он старика.

Люди засмеялись, шумно поддержали Хабрау. Старейшины же стали упрекать его, обвиняя в невоспитанности. Один даже, зажав нос, прогнусил:

— Разве из кипчаков выйдет приличный сэсэн? Гоните его в шею, ходит тут, воздух портит!

— Айтыш, коли так! — закричала беднота. — Пусть состязаются!

Обычно об айтышах сообщается заранее, каждая сторона задолго готовится к состязанию. В тот раз словесный бой завязался сразу.

Акай-сэсэн, вскидывая мохнатые брови, передал от юрматинских турэ, затейливо переплетая слова, множество длинных и пышных приветов, хвалил смелость бурзянов, их спокойный нрав, некичливое достоинство, а кипчаков ругал ворами. Еще он говорил о том, что в тяготах, которые падают на плечи страны, повинны и сэсэны, бесчестные и бессовестные, вроде Хабрау и Йылкыбая. Ибо они для своей пустой потехи задирают медведя, который спокойно лежит в своей берлоге, и будят в нем ярость. Саруа[36] должна почитать власть Орды и своих турэ, и за это в будущем, в ином то есть мире, им воздастся пятикратно. Сэсэн слагает кубаир, чтоб песнею восславить мир, не станет он вороной каркать, не станет он лягушкой квакать, и разжигать в стране раздора, и насылать на край разора. Нет, не станет, ау, не станет!..

Расчет Акая прост: во-первых, крепко-накрепко запечатать Хабрау рот, во-вторых, вызвать в слушателях недовольство им и, того более, возбудить негодование против кипчаков. И действительно, пока он пел, разомлевшие от мяса и кумыса старейшины, прищелкивая языком, перекидывались исполненными глубокого значения взглядами, когда же Акай опустил домбру, шумно выразили одобрение, в своих похвалах вознесли старого сэсэна чуть не до небес.

вернуться

36

Саруа — голытьба.